Вера Белявская (v_belyavskaya) wrote,
Вера Белявская
v_belyavskaya

Categories:

Воспитание

8D8A2807.jpgГлава четырнадцатая
Воспитание


Воспитание детей [в Спарте] было очень
суровое. Чаще всего их сразу убивали. Это
делало их мужественными и стойкими.


Тэффи
Всеобщая история, обработанная «Сатириконом»


Моя бабушка, которая видела место женщины у плиты, а по временам – с метлой в руках, на удивление преотвратно готовила и не упускала случая в самой грубой форме принуждать меня есть её стряпню. Однажды попробовав это, я зареклась больше никогда не допустить подобного, даже умирая с голоду, я сохраняла бы твёрдость; но противостоять силе понарошку в своих мечтах было легче, чем в действительности сопротивляться настойчивости и упрямству злобной старухи. Мне было шесть лет, и я сидела за столом во время обеда, сложив ручки перед собой и плотно зажав губы, – я была полна решимости. Я ненавидела это кашеобразное месиво, налитое в жестяную эмалированную миску, с отбитыми краями, стоявшую передо мной на столе, как перед собакой. В миске чернело что-то неприятное, плавало в разбухших зёрнах пшена: тёмная и шершавая рыбья кожа показывалась на поверхности, всплывая из глубины, когда бабушка опускала ложку в противное варево и мешала его. Это была уха – рыбный суп, полезный и сытный, но распространявший нестерпимый запах рыбьих потрохов. Бабушка села сбоку и выжидающе сверлила меня своими маленькими серыми глазками, а её обвисшие щёки раздувались и подрагивали от ярости: «Нет, ты будешь у меня есть! Будешь, как миленькая!» Я опустила глаза, а потом посмотрела в окно и ещё сильнее сжала губы: так, что мне стало казаться, как от них отхлынула кровь, и они онемели. «Будешь есть, дрянь ты эдакая! Ешь! Я тебе сказала! А не то за шиворот это вылью!» – и она начала ожесточённо тыкать краем ложки мне в рот, причиняя боль, разливая содержимое на стол и на меня, одерживая верх, раздвигая сведённые губы, проталкивая в них отвратительную жижу. Не имея возможности плюнуть, я глотала, не разжёвывая, всё, что попадало мне в рот, а к глазам, обжигая внутренние уголки, подступали слёзы от сознания несправедливой боли и обиды.


Бабушка ненавидела меня – это ощущалось в каждом её слове и поступке. То, что другим могло показаться строгим воспитанием, нравоучением или попыткой сбить спесь с непослушного ребёнка, было нестерпимым раздражением, которое нуждалось в постоянном излиянии. Она никогда не хвалила меня и только упрекала. Бабушка точно подкарауливала меня, чтобы поймать на очередном промахе, и говорила, что именно этого от меня все и ожидали. Мои действия всегда истолковывались как вредные и плохие – как будто любимым занятием бабушки был поиск ничтожнейшего повода, чтобы вдоволь насладиться криками праведного гнева, обращённого на меня: «Бестолочь! Что делает?! Ничего не понимает – хоть говори, хоть нет! Всё бесполезно!»


Однажды к нам в дверь позвонил сосед. Я только что вернулась с прогулки, где бегала и играла вместе с его детьми. Негодующий отец жаловался бабушке, что я испортила куртку его дочки, разбрызгав на тёмную болоньевую ткань зубную пасту, что теперь он не знал, как отчистить одежду, и с этого момента запрещал нам дружить. Всё было правдой – только пасту я разбрызгала не нарочно. Во дворе мы прыгали с турника, как вдруг раздался хлопок и что-то, подскочив от земли, шмякнулось белым пятном на новую чистую курточку моей подруги, – кто-то выбросил в траву наполовину полный тюбик пасты, и я на беду, не заметив его, с силой прыжка наступила ножкой прямо туда, где он лежал. Мне было стыдно, что своей неловкостью и рассеянностью я расстроила и подвела подругу, и по моей вине её ругали, – но злого умысла во мне не было. Это я и хотела объяснить бабушке, когда её лицо после ухода соседа зловеще просияло. Наконец-то произошло долгожданное: в тот день она ещё не придумала повода покричать на меня, и вот так нежданно-негаданно случилась удача. Старая женщина вся приободрилась, встряхнулась и превратилась из немощного охающего медлительного существа в настоящую защитницу всеобщего порядка. Она поставила руки в боки, остановилась посреди комнаты, где была я, и приготовилась к бою: «Ну?! Опять натворила что-то, бестолочь?! Хоть кол на голове теши! Куда ты всё время лезешь?!»


Моим проступкам не было счёта. Казалось, невозможно и шагу ступить, что бы меня не нашли виновной в чём-либо: я не так сидела, не так говорила, не хотела есть или ела не так, как нужно; я оставляла еду в тарелке, не хотела спать в тихий час; я задавала слишком много вопросов не о том и невпопад. Я не хотела учить азбуку, когда бабушка тыкала букварём мне в лицо точно так же, как ложкой с супом, и я закрывала глаза – не хотела смотреть на буквы. Меня ругали, когда я громко смеялась, развеселившись и разыгравшись, неуважительно забывая про строгий домашний устав. На меня вскрикивали, если я говорила: «Мультики», – если вставляла после личных местоимений «такой» и «такая», а перед тем, как поверить мне на слово, сначала подозревали в обмане и требовали сознаться по-хорошему. Я изводила бабушку и маму своим присутствием и непутёвостью. И всё никак я не могла уяснить для себя простые правила беспрекословного послушания.



О своих самых первых промахах я узнала от мамы, которая стала время от времени рассказывать мне одну и ту же историю, случившуюся в моём раннем детстве. Мама, необъяснимо для меня, вспоминала об этом с чувством вины и просила прощения. А я испытывала неловкость, потому что ничего не помнила, не знала, за что же нужно её простить. Когда всё случилось, мне было два года. Я очень сильно огорчила маму – она накричала на меня и прогнала прочь. Заплакав, я покорно ушла, а через несколько минут вернулась и осторожно заглянула к ней в комнату: в знак примирения я сложила для мамы цветочек из кусочков яркой мозаики, расположив их на круглой подставке с дырочками. Но мама ещё так сердилась, что не смогла оттаять и принять мой подарок, – она снова закричала на меня и выгнала. Спустя годы эта история начала преследовать мою маму: она повторяла её вновь и вновь, как будто тяжело раскаиваясь. В начале я очень жалела её и уверяла, что не помнила о случившемся и тем более не держала на неё зла. Но чем старшее я становилась, тем труднее воспринималось мной мамино покаяние. Меня настиг призрак события, которое я не могла восстановить в памяти, которое совершенно неожиданно стало жалить мне сердце осознанием незаслуженной обиды, каких уже я вынесла так много. И отчаянно я искала причину, чем же мог с трудом говорящий ребёнок, не ощущавший, не осознававший себя и мира вокруг, так провиниться, вызвать непримиримый гнев матери.


8D8A2518.jpgЧуть позже ко мне пришло горькое понимание случившегося. Что так ранило и мучило меня в этой истории, было таким привычным: моя мама не умела прощать и была по-настоящему мстительным человеком. Только месть её не являлась единовременным страшным возмездием: мама не умела прощать за поступки, совершённые по незнанию или неопытности, пусть и без злого умысла, но которые нанесли ей обиду, даже те обиды, что она получала из-за собственного тщеславия, того, которое со временем оттолкнуло от неё людей. Она любила повторять, объясняя изгнание из своей жизни нового провинившегося человека: «Лучше будь один, чем вместе с кем попало!» И мало кто соответствовал маминым ожиданиям: дети были повинны в дерзости и вечном непослушании, молодых девушек за желание нравиться мама называла «морскими коровами»; зрелые женщины легко становились глупыми, вульгарными или просто неуважительными по отношению к ней; вина мужчин начиналась в их природе, теряясь в пороках вредных привычек, употреблении пива и бранных слов и общей неспособности противостоять искушениям жизни – всё было не так, нельзя было бросить взор, что бы ни попасть в средоточие человеческих изъянов – так, к сожалению, видела мир моя мама. И так же, как когда-то она возлагала свои неосуществимые надежды на бывших друзей, возлюбленных и даже моего отца, она возлагала на меня надежды непорочности и совершенства, и когда появлялось крошечное доказательство моего несоответствия её мечтам, это вызывало в душе мамы необузданную досаду, ожесточение и дикий порыв вернуть всё на свои места, чтобы реальность вновь соответствовала её идеалу – любой ценой. Каждый акт моего непослушания, несогласия, проявления собственных желаний вызывал в маме кровную обиду, как на врага, а не озорного ребёнка. И ответный удар должен был сразить меня, заставить страшно пожалеть о содеянном и не допустить повторения ошибки. В такие минуты мама гнала меня от себя, начинала плакать и кричать, что не желает больше говорить со мной и видеть. Моему отчаянью не было предела. Мне казалось, что мама отвергает меня, бросает навсегда, что страшнее грешника, чем я, не существовало в мире. И единственным моим желанием было – не потерять любовь мамы, не разочаровать её ещё сильнее. Но каждый раз я промахивалась и снова проходила те же круги ада. Как это часто бывало, мне не объясняли сути моей вины, не давали совета, как следовало поступить лучше, – меня не хотели учить, – я знала лишь принуждение и угрозы. Я должна была всегда помнить, что являлась бестолочью и дрянью, что я разочарование и позор, и, прежде чем получить похвалу, должна заработать, заслужить её, доказать, что стою любви, потраченной на меня, – в этом заключался источник мудрости, в котором я искала ответы. Приступы маминой обиды были для меня страшней её гнева. Надувая щёки, отворачиваясь от меня в сторону, отдёргивая театральным жестом от себя мою руку, она всем своим существом показывала, что я не стою её внимания, её забот или ласки, что всё это возможно получить, только соответствуя её ожиданиям. У меня не было права на ошибку или неверное решение, потому как за это однажды она покинула бы меня навсегда. И всё чаще мне снился сон, как мама бросает меня ради бабушки, которая, казалось, всегда поддерживала её и никогда не расстраивала. Задыхаясь, плача во сне, я пробуждалась, проверяла, тут ли ещё моя мама, или уже она оставила меня. И я никак не могла сравниться с бабушкой, которая вторила маме у меня на глазах и показывала своё истинное лицо лишь наедине со мной.


Мама любила повторять, что я должна перестать позорить её, потому что, наверное, я делала это всё время. Она закатывала глаза, тяжело вздыхала и с надрывом выкрикивала о моём неприличном поведении: «Позорище-то какое!» И не было ничего, кроме молчания и скромной улыбки, что заслужило бы лучшую оценку. Особенно мама стеснялась меня, оказавшись в присутствии чужих людей за столом, – это происходило каждое лето, когда мы оставались в подмосковном доме отдыха. Питание в столовой было организовано таким образом, что за одним столом размещали вместе несколько человек. А я никогда не была молчаливым, замкнутым ребёнком, и, когда тучи рассеивались, мне хотелось радоваться жизни, смеяться и шутить. Я всегда громко и восторженно приветствовала соседей по столу или добрых тётушек-официанток, развозивших еду, и, конечно же, с любопытством интересовалась, не осталось ли у них для меня добавки или лишней булочки. Мама сразу раздражённо одёргивала меня за рукав или подол одежды и, стараясь не повышать голос, сквозь зубы шипела, чтобы я немедленно прекратила так вести себя и вела только так, как следует, как подобало. И очень скоро я начала страшиться встречи с соседями по столу, как дети страшатся школьных экзаменов, на которых никому не бывало пощады. Мне было так больно от маминого осуждения, которое она проявляла у всех на глазах, что я научилась внимательно следить за собой, предугадывать ситуации возможных промахов, чтобы вовремя сдержаться. Я старалась не смеяться, не ставить локти на стол, улыбаться с особым усердием и льстиво, обходительно вести себя с незнакомыми людьми, чтобы только не дать им повод упрекнуть мою маму в никчёмности её дочки. И каждый раз после своего маленького выступления я взволнованно спрашивала маму: «Сегодня я вела себя лучше? У меня получилось, правда?» – и, выдержав небольшую паузу, мама сухо и важно отвечала: «Да… Сегодня ты вела себя лучше».


Дома всегда играли в ребусы, но не те, что были весёлыми картинками, состоящими из рисунков предметов, отдельных букв и знаков препинания. Ребус заключался в том, что я без объяснений должна была догадаться, что такое хорошее поведение прилежной и уважительной девочки. О том, как не следовало поступать, я узнавала после содеянного, и, если предосудительное действие было совершено, вина моя признавалась полной и неоспоримой. Вести себя правильно я обучалась через наказания, а не хороший пример других. Часто перед лицом трибунала я не знала о самой сути обвинения, предъявленного мне, не могла осмыслить его, чтобы чему-то научиться. Я не знала, почему что-то считалось плохим, – меня принуждали беспрекословно принимать на веру любое решение. Отказывая мне в чём-то или запрещая, когда я стала старше, мама раздражённо отвечала: «Потому что!» – на мой вопрос о том, что, если всё же я должна подчиниться, не могла бы она только объяснить мне причину отказа. «Потому что!» – ещё жёстче повторяла она, и я теряла рассудок, я теряла своё человеческое лицо, я просто переставала чувствовать себя человеком. Я умоляла дать мне объяснение, но мама лишь свирепела и переходила на крик или стенания, упрекая меня в вечном сопротивлении и борьбе с ней, в нежелании верить ей не задавая вопросов. И я блуждала во тьме, изнемогая от домыслов, за что же несу новое наказание. Меня подталкивали двигаться дальше и было так тяжело и страшно, потому что я не знала, как скоро совершу ещё нечто ужасное, о чём заранее не буду даже подозревать. Уже когда я выросла, мама с неестественным драматизмом говорила, что я всегда делала то, что хотела. Да, так могло показаться со стороны, но в действительности мои поступки были лишь полной противоположностью тому, что навязывали мне. «Мои» решения никогда не были моими – это был протест, желание творить от противного, ради самого бунта. Ни будь его, я не совершила бы и половины того, за что позже меня упрекали в своенравности. Если бы я имела выбор свободного человека, прекратились бы раздиравшие меня изнутри метания. Когда отчаянье бросало меня от одного сумбурного решения к другому – это и было косвенным принуждение, лишением всякого выбора!


Мне вспоминаются новогодние праздники перед началом школьных лет. Я мечтала о прекрасной кукле, которую однажды увидела в витрине магазина и долго-долго упрашивала маму купить её мне, а мама сказала, что если я буду хорошо вести себя, то Дед Мороз обязательно подарит мне новую игрушку. Я старалась изо всех сил и когда радостным новогодним утром нашла под ёлочкой дорогой сердцу подарок, то почувствовала себя самой счастливой на свете. Я не могла лично поблагодарить доброго Дедушку Мороза, но надеялась, что он как настоящий волшебник узнает, почувствует ту благодать, которая разливалась у меня внутри. Я назвала свою куколку Гердой. За несколько дней она стала больше, чем просто игрушкой, – самым настоящим другом, – я шепталась с ней и тихонько рассказывала всё, о чём думала и мечтала. До конца праздничных дней оставалась ещё неделя, и однажды я не нашла любимую подругу там, где оставила вечером перед сном. Я приставала к бабушке и маме с расспросами: не видели ли они мою Герду, а может быть, даже случайно убрали её куда-то. Но мама сказала строго и спокойно, что Герда ушла сама, потому что накануне я вела себя плохо, и она не хочет дружить со мной, пока я не исправлюсь. Я была в отчаянье! Я ничего не понимала и не помнила. Всё недовольство мной окружающими давно слилось для меня в единый образ вечного разочарования, и я уже не знала, что было хорошо, а что плохо, – я лишь знала боль расставания с другом, с котором даже не успела проститься. Я не знала, куда ушла Герда и вернётся ли она… Каждый день рано утром, с трудом дожидаясь времени, когда можно было встать, я вбегала в большую комнату, где стояла ёлка, и разрывала пушистую вату, которой укутывали основание праздничного дерева, но Герда всё не возвращалась. У меня наворачивались слёзы, но я сдерживала их, потому как чувствовала, что не имею права показать своё горе. Я как будто не заслуживала сострадания, ведь была сама виновата, сама разочаровала дорогую подругу плохим поведением, а потому заслужила её уход. Я скрывала грусть и старалась делать всё, что говорили мне мама и бабушка, и, когда почти потеряла надежду, днём тринадцатого января Герда вернулась ко мне. Я обнимала её, целовала и решила больше не терять из виду даже ночью, чтобы она опять не оставила меня.


8D8A2398 (2).jpg

В нашем дворе я дружила с девочкой по имени Женя, ей было восемь лет, а мне – шесть, и я очень уважала свою взрослую подругу. Мы часто играли в классики или прыгали через резиночку, и всякий раз когда подруга случайно задевала её ножкой, что означало промах и смену очереди, она гримасничала и кричала: «Блин!» – это было забавно и странно, что при каждой неудаче девочка вспоминала о лакомстве, – наверное, оно было её любимым. И я стала повторять за ней, потому что тоже любила блины, и было весело так ободрять себя. Мы часто вспоминали о блинах, по очереди прыгали и смеялись. И вот однажды, когда мы с мамой отправились на прогулку в Останкинский парк, я споткнулась и, как уже повелось во дворе, вскрикнула: «Блин!» «Что ты сказала?!» – раздался громкий и неодобрительный мамин голос. Она остановилась, как поражённая громом. Почувствовав неожиданный страх и опасность, я тоже остановилась и пролепетала, что ничего не говорила, а потом нерешительно подняла на маму глаза. В этот самый миг я больше не узнала её лица: оно изменилось, перекошенное непонятной злобой и негодованием. Мама закричала на меня так страшно, что я вздрогнула, а все остальные звуки вокруг замолкли. Мама вопрошала, как смею я произносить это слово: знаю ли я, что оно лишь замена другого – самого ужасного слова, какое только было на свете. Мама начала обвинять меня в бесстыдстве и наглости: как же смела я так разочаровать её?! А я стояла, потерянная перед ней, не моргая и боясь пошевелиться, не понимая, что же ужасного совершила, ведь мне было известно лишь одно значение произнесённого слова. Моё сердце бешено колотилось, мне казалось, что вот сейчас непременно, точно, мама бросит меня, оставит на улице, и я никогда больше не увижу её, не смогу вымолить для себя прощение. Согнувшись сначала пополам, как от боли в животе, а потом робко присев на корточки, я стала слёзно просить маму простить меня, забыть, что я сказала. Я клялась, как умела, что только теперь понимаю всю тяжесть своего поступка, хотя в действительности и вовсе ничего не понимала, и обещала больше никогда не произносить этого слова. Я смотрела на маму снизу вверх, но она будто не видела меня и стала недосягаемой. Вся её фигура точно окаменела и разрослась высоко надо мной, закрывая небо. Только с омертвевших губ срывались слова укоризны и позора. Кто было это существо перед мной? Куда в один миг исчезла моя любимая мамочка? Не находя новых слов для оправдания, я повторяла уже сказанные заверения в моём самом искреннем раскаянье – меня трясло и слёзы ручейками скатывались по щекам. И вдруг всё стихло… Мама замолчала и отходя от меня в сторону, как бы позволяя следовать за ней, произнесла: «Ну, хорошо! Я поверю тебе на этот раз…» Моей радости не было конца, я утёрла рукавом мокрое лицо и благодарила её за великодушие, прыгала вокруг, как собачонка, заглядывая в глаза, чтобы убедиться в её благоволении, чтобы найти лишнее подтверждение того, что она не передумает, не оставит меня одну. Весь день я задабривала маму ласковыми словами и самым кротким поведением, чтобы сильнее убедить, что я всё-таки хорошая дочка и никогда уже не разочарую её так ужасно, как сегодня. С тех пор я не произносила этого слова просто так, без надобности, только если хотела, чтобы мне испекли блины. А когда ребята во дворе кричали: «Блин!» – я внутренне содрогалась, гадая, знают ли об этом их родители, и невольно мне становилось стыдно за них. Я хорошо усвоила этот урок. Позже я неоднократно слышала, как дядя Юра употреблял запретное слово, и мама начинала стыдить и бранить его, а он лишь улыбался и шутливо отмахивался от неё. Наверное, моя бабушка научила хорошему поведению только свою дочь.



Меня всегда удивляло, с какой лёгкостью мама обвиняла меня; как скоро, не раздумывая, принимала сторону против, словно ждала, словно заранее подозревала в плохом: как будто бы я всем своим существом воплощала только зло и порочность, а их было необходимо изжить, вычистить без остатка.


В те недолгие моменты, когда бабушка чувствовала себя особенно плохо или же просто уставала терзать меня, она делала вид, что я не существую, или обращала на меня самое скромное внимание. Она любила усесться за кухонный стол и раскладывать пасьянс из старых-престарых карт, выцветших, с потёртыми растрепавшимися краями, размером чуть больше спичечного коробка. Иногда бабушка замечала, что я верчусь где-то рядом, и от скуки приглашала меня составить ей компанию в партию игры в «пьяницу». Меня очень удивляло название игры, но в то же время оно хорошо сочеталось с ветхим видом карт и общей атмосферой печальной разрухи, которая царила у нас дома. Тогда, ребёнком, я легко забывала все причинённые мне обиды при первом проявлении хоть сколько-то доброго отношения и с радостью соглашалась играть с бабушкой. Преимущественно мы молчали, лишь подбрасывая на стол новые карты. Когда мама обо всём узнала, то не стала ругаться, но строго-настрого запретила играть, объясняя, что только плохие люди играют в карты, и что я никогда не должна поступать, как они. Я искренне недоумевала: или мамино наставление не делало чести бабушке, или играть нельзя было только мне, – но почему тогда бабушка не сказала об этом? Собирая и тщательно сохраняя в памяти все запреты, когда-то сделанные мамой, я ни на секунду не теряла бдительности. Я не могла сделать передышку, потому что тогда было так легко совершить запретное и вызвать гнев мамы. И когда настал час настоящей проверки, я потерпела неудачу.


Было чудесное лето, которое мы с мамой проводили в доме отдыха, как повелось из года в год. Мне уже исполнилось десять или одиннадцать лет и меня всё чаще отпускали гулять одну, но, конечно же, неподалёку от нашего корпуса. С новой подругой Светой, девочкой лет тринадцати, мы играли на скамейке перед зданием главного корпуса, рассказывали друг другу невероятные истории, придумывали небылицы и фантазировали, какие ещё приключения ждали нас этим летом. «А хочешь сыграем в карты, в «Дурака»?» – неожиданно спросила подруга. Моё лицо вспыхнуло от одного только упоминания того, что мне ни в коем случае нельзя было делать, – того, что находилось под строжайшим запретом. Запинаясь и стыдясь, что я как маленькая беспрекословно слушаюсь взрослых, я всё же призналась, что мама не разрешает мне играть в карты. Подруга улыбнулась и вкрадчиво спросила: «А давай тогда погадаем?» «Нет…» – покачала я головой. «Не надо. Это почти тоже самое», – добавила я, понимая, как легко могла бы попасться и подставить себя, ведь окно нашей с мамой комнаты выходило прямо в ту сторону, где мы играли со Светой, и мама могла в этот самый миг незаметно следить за нами. На несколько мгновений я погрузилась в свои мысли, почувствовав, как сильно начала волноваться, а подруга тем временем стала раскладывать карты на скамейке между нами. «Подержи, пожалуйста…» – обратилась она ко мне, протягивая полдюжины карт, сложенных веером, как для игры. Я отрицательно помотала головой, но она продолжала уговаривать: «Да всего минуточку подержи – это же не игра, а только подержать!» Я медлила и очень вспотела. Мне совсем не хотелось ссориться с новой подругой, но я так явственно видела всю опасность этой неловкой ситуации, и как только поддалась на уговоры, – приняла в свои руки карты, – сзади раздался леденящий голос моей мамы: «Это ещё что?! Так, пошли отсюда!» – загремело где-то над мои ухом. Выронив карты на землю и заметив странную улыбку на лице Светы, я побежала за мамой, которая быстрыми шагами удалялась от меня. Я хватала её за руку, дрожа, пытаясь объяснить, что девочка только попросила меня подержать карты, что я уже отказала ей в игре, и ни за что не стала бы этого делать, потому как помнила мамино наставление. Мама отдёргивала свою руку и, не глядя в мою сторону, страшным, почти железным тоном сквозь зубы, отчеканивала слова: «Я же говорила тебе никогда не играть! Говорила! А ты всё равно играла!» «Мама, мама, я не играла, я же рассказала тебе, как было! Света попросила меня поддержать карты…» «Зачем?!» – резко перебила мама. Но я не знала, зачем… Я ничего не знала! Я знала только, что всё произошло, как в дурацком фильме, где главного героя подставляют коварные, вероломные враги, и никто не верит ему, но верят им, – всё против главного героя, честного, но доверчивого, – никому не нужна правда, – важно лишь обвинять, найти повод и обвинять до конца, не давая опомниться или перевести дыхание. Я почувствовала спазмы в груди. Нет, это была не астма, так уже давно стало проявляться волнение, которого я не могла выразить, отчаянье билось внутри меня, рвалось наружу от страшной боли. Я задыхалась от несправедливости и бесчеловечности своей мамы, которая видела во мне гадкого мерзкого предателя, и неважно, в чём была моя вина, и была ли она вовсе. Меня уже приговорили – только это имело значение. От меня всегда требовали правды, а когда я говорила её – мне не верили. Боже! Я не знала, что делать, как доказать, что я говорила правду! Я бежала за мамой, а редкие прохожие оглядывались на меня и смотрели удивлёнными глазами, наверное, думали, что я сумасшедшая или настолько плохая, что даже родная мать не хочет остановиться и выслушать меня. И я отчаянно доказывала, что мои слова правдивы, а мама лишь повторяла, что не может понять, почему я вру и не слушаю её. Но что была для неё правда? То, что она хотела слышать, то, в чём подозревала меня, или то, что я хотела ей сказать, – то, что действительно случилось?.. Даже самых страшных преступников выслушивали на суде, давая возможность объясниться, но только не меня! Иногда мне казалось, что мои поступки – лишь повод, важнее было само наказание: уничтожающий крик и осуждение, чтобы через неистовый гнев наконец-то ощутить облегчение, почувствовать своё превосходство надо мной. Но отупляющая жестокость не могла научить меня чему-то хорошему – я запоминала лишь зло.


Читать продолжение главы...

Tags: взросление, дети, детство, жестокость в семьях, история маленького человека, мир ребёнка, моя книга, общество, родители, семья, трудное детство, яжмать
Subscribe

  • Завершение

    Глава тридцать третья Завершение Моё прошлое страшным призраком преследовало меня, не давая опомниться, сдавливая, стискивая, наполняя всю меня…

  • Письмо дяде Юре

    Глава тридцать вторая Письмо дяде Юре Уезжая из старой квартиры, я оставила на столе письмо дяде Юре. Я хотела проститься с ним: «Юра,…

  • Фотоальбом (продолжение главы)

    Продолжение главы (читать начало главы) Не знаю, как долго я была в оцепенении, сколько прошло времени… Отложив всё в сторону, глядя…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic
  • 10 comments

  • Завершение

    Глава тридцать третья Завершение Моё прошлое страшным призраком преследовало меня, не давая опомниться, сдавливая, стискивая, наполняя всю меня…

  • Письмо дяде Юре

    Глава тридцать вторая Письмо дяде Юре Уезжая из старой квартиры, я оставила на столе письмо дяде Юре. Я хотела проститься с ним: «Юра,…

  • Фотоальбом (продолжение главы)

    Продолжение главы (читать начало главы) Не знаю, как долго я была в оцепенении, сколько прошло времени… Отложив всё в сторону, глядя…