Вера Белявская (v_belyavskaya) wrote,
Вера Белявская
v_belyavskaya

Categories:

Страхи (завершение главы)

8D8A2844.jpgЗавершение главы (читать начало главы и вторую часть)


Там, где мы жили, постоянно происходили невероятные дикие истории, о которых я узнавала против своей воли. Посторонние, малознакомые люди, соседи, встречая мою маму, рядом с которой шла и я, часто говорили, не стесняясь, разные неприятные вещи: передавали сплетни, делились последними новостями. Не обращая на меня никакого внимания, они точно думали: «Аааа! Это же ребёнок! Что там она понимает?!» И со временем я начала думать, что привыкла к этому, уже не стараясь уйти, ведь идти всё равно было некуда. В нашем подъезде на первом этаже в пьяной драке брат убил брата. В соседнем подъезде мужчина пытался выброситься из окна – я так никогда и не узнала, что стало с ним. Девочка из параллельного класса умерла, когда мы учились в начальной школе, от аппендицита, – её не смогли, не успели спасти, потому что она боялась рассказать родителям о болях в животе и в безмолвном терпении встретила свою бессмысленную, преждевременную смерть. У другого ребёнка отец ночью убил мать и исчез навсегда.


Я содрогалась от ужаса и нигде не могла скрыться, избежать вестей, сплетен, знаний о том, сколько преступного и жестокого творилось в мире, где я жила. И сторонние люди обсуждали человеческие трагедии с притворным сожалением, говорили о случившемся, точно это было неважно или произошло понарошку. Их больше волновали кровавые подробности, чем чувства людей, оставшихся наедине со своими несчастьями. Казалось, что весь мир сошёл с ума и жил лишь бесчинствами и болью своих собратьев. Я сама жила в бесконечном страхе от осознания опасности, дышавшей мне в спину, преследующей меня, куда бы я ни отправилась. Обессиленно я признавала свою слабость и не могла бороться с хаосом, который захватывал всё вокруг. Не знаю, что думали и чувствовали другие, но внутри меня никогда не было покоя. Я боялась выходить на улицу, и мне было страшно оставаться дома. Я росла и росло тягостное, угнетающее чувство тревоги внутри меня.



Однажды зимой, вечером, когда все были дома, раздался звонок в дверь. К нам так поздно никто не приходил, кроме моего отца, и я подумала, что это приехал он. Бабушка выглянула из кухни, оправляя свой фартук, мама подошла к двери, чтобы посмотреть в глазок. Она медлила в коридоре и почему-то не открывала: на лестничной клетке перед нашей квартирой стоял совершенно незнакомый огромный бородатый мужчина. Мама громко спросила, что ему нужно. Я не слышала ответа незнакомца, а только мамины слова о том, что здесь таких нет, и что мужчина просто ошибся квартирой. И тогда мы все услышали первый сильный удар в дверь. Во времена моего детства у нас была ещё простая деревянная дверь, обтянутая на манер диванов чем-то мягким, а поверх обитая плотной желтоватой клеёнкой, перетянутая по диагонали крест-накрест металлической проволокой. Мама вздрогнула и крикнула, чтобы чужак убирался восвояси, иначе она вызовет милицию. Но человек, дожидавшийся за дверью, стал истошно орать и требовать, чтобы его немедленно впустили, иначе, грозился он, вышибет нашу дверь и ворвётся силой. Я слышала сдавленный звук его голоса, – злой, неразборчивый, заплетавшийся, – странные паузы между словами. У меня ёкнуло внутри. Я схватилась за мама и готова была уже заплакать от страха. И в этот момент раздались новые оглушающие удары в дверь. Мне казалось, что она вся заходила ходуном, задёргалась, запрыгала, точно была сделана не из дерева, а из плюша, и вот-вот должна была рухнуть под натиском. Замки не могли выдержать! Я ревела и металась по квартире, попеременно подбегая то к бабушке, то к маме, заглядывая им в лица, ища защиты. А всё новые и новые удары и бранные слова слышались снаружи, вселяя в меня ещё больший ужас. Я кричала, как безумная, понимая, что это конец, что сейчас огромный страшный человек ворвётся в наш дом и убьёт нас или покалечит. Ни мама, ни бабушка точно не замечали меня – они суетились около двери, и мама кричала что-то злобное и устрашающе в ответ незваному гостю.


Паника и смятение охватили меня, завладели полностью – я не могла им сопротивляться. И тогда я вбежала в нашу с мамой комнату и, упав на колени, стала с отчаяньем молиться богу, взывая теперь к его защите. Бабушка, увидев меня, только раздражённо фыркнула и стала куда-то звонить. Но я уже ничего не видела и не слышала, лишь вздрагивала от новых ударов в дверь, и ещё сильнее сжимала на груди руки, падая в поклоне на пол, почти ударяясь лбом, захлёбываясь слезами и повторяя одни и те же слова своей безыскусной молитвы. Не знаю, как долго всё продолжалось, но на помощь нам пришёл сосед с другого этажа и вытолкал пьяного налётчика вон из подъезда. Меня всю трясло. Ещё долго я не могла опомниться и прийти в себя и, наверное, сидела на своей постели, с дрожащими руками, всхлипывая, снова так ясно ощутив беспомощность против зла, которое внезапно и совсем рядом оказалось со мной. Мне было десять лет.



И складывалось такое впечатление, что всем было мало тех грустных и пугающих событий, которые происходили совсем близко от нас: в газетах, по радио, по телевизору писали, говорили, показывали одни только чрезвычайные и преступные происшествия, словно ничего хорошего и не случалось, словно об этом было совсем неинтересно и некому рассказывать. И так даже дома я не могла избежать тревожных сообщений – у нас всегда работал телевизор. Днём бабушка смотрела многосерийные фильмы о любовных перипетиях богатых и бедных, а вечером мама включала программы новостей и последних известий. Я помню долгие тёмные вечера, точно все дни в году были зимними и холодными, наполненные страшными рассказами о преступлениях серийных убийц, живодёров и маньяков, – об ужасах, которые творились в каждом уголке земного шара.


8D8A2865.jpgКогда началась чеченская война, телевизор вообще не выключали. Всё мамино внимание было приковано к экрану, с которого доносились слова боевых сводок. Мне некуда было деться, негде скрыться от страшных историй, которые рассказывали по всем каналам, и я дрожала, я была напугана до смерти от созерцания зла, про которое трагическими и хорошо поставленными голосами говорили дикторы и корреспонденты. Мама точно не замечала меня рядом, словно я отсутствовала, словно меня никогда и не было, и поэтому слишком рано я узнала про необъяснимое, непонятное зло, которое совершалось в этой ужасной войне. Захваты мирных жителей, школ и больниц, бесконечные жертвы – как всё это могло твориться? Почему? Когда солдаты убивали друг друга на поле боя – это было тяжело, это было горем, но в своих силах они были примерно равны, они могли защищаться, они могли постоять за себя; но как возможно убийство, истязание беззащитных, безоружных людей, которые ничего не могли противопоставить кровавому террору, совершавшемуся против них? Как могли убивать женщин и детей, как могли убивать пожилых, – несправедливость, безликое бессмысленное зло, – ради чего всё это было?


Я слышала каждое слово, я понимала его значение, но не могла осмыслить, – объяснить, как и почему это было возможно? Зло ради зла – то, которое творилось сильными над слабыми, – этому не было оправдания! И я познала ужас, какого никогда не знала раньше, – каждый день я испытывала его, а мама лишь возмущаясь, а иногда затаив дыхание, продолжала внимать жестоким рассказам, превращая меня в немого свидетеля бесконечного человеческого горя. Сколько мне было? Возможно, десять, возможно, двенадцать лет, и я была потрясена до глубины души, я была охвачена смятением от внезапного осознания, что в мире есть такое немыслимое, неописуемое зло, и что никто не может с ним справиться. Меня преследовали мучительные картины зверств, пыток, издевательств над невинными людьми, когда больше некуда было бежать; когда слабый, беззащитный человек оказывался взаперти наедине со злодеями, которые медленно, ухмыляясь, упиваясь своим жалким могуществом, подкрадывались к жертве, зная, что она может только пятиться и умолять, но всё было тщетно. Это конец! Свободный, независимый человек в мгновении ока лишался всех своих прав, – всего, что было в нём человеческого, и превращался в заложника, в узника, на коленях молящего о спасении, о милости, о пощаде, но это лишь больше раззадоривало жестоких захватчиков, – ненасытных, жадных, бесчестных и падших, – они становились ещё более одержимы своей гнусностью и пили из человеческого горя и отчаянья.


Я не могла спать ночами, когда после очередного выпуска вечерних новостей мама мирно засыпала рядом. Я дрожала от ужаса, от понимания собственной слабости и ничтожности. Меня мучили кошмары, и я покрывалась холодным потом. Где-то глубоко внутри страх всех этих безымянных, бесчисленных жертв войны был и моим страхом тоже, – я знала его с детских лет, когда убегала от настигавших меня бабушки и мамы, когда я, подобно заложникам, была не способна спастись от уродливого лица зла, обращённого ко мне, смотревшего на меня безжалостно своими пустыми чёрными глазницами. Однажды зародившись во мне, это порабощающее чувство больше не оставляло меня ни на секунду. Для извращённого зла простой человеческой смерти всегда было недостаточно, – для него это был пустяк, акт милосердия, – подобно тому, как бабушка бессмысленно и самозабвенно истязала меня каждый день, обезумевший злодей не желал смерти своей жертвы, – нет, это было бы спасением для неё; он же хотел мучить её долго, наслаждаясь ужасом в её глазах, наполненных болью и слезами; пытки доставляли ему единственное истинное удовольствие, только тогда гнилая душа истязателя чувствовала удовлетворение, утоление кровавой нужды и звериную истому.


Я не могла справиться с новым тяжёлым, так внезапно обрушившимся на меня знанием. Я постоянно боялась. Мне всё чаще начинало казаться, что на меня направлено это зло, что я всегда под его прицелом, что все и каждый хотели причинить мне вред и уничтожить. Теперь уже я опасалась всего. А когда стали приходить первые сообщения о взрывах домов в Москве, я боялась засыпать, не зная, очнусь ли утром, и каждый вечер становился для меня точно последним в жизни. А маме всё было мало: выражая своё беспокойство «за ситуацию в стране», как торжественно выпячивая свою гражданскую сознательность и напыщенный патриотизм, говорила она, сопереживая погибшим, она хотела знать всё новые и новые подробности, забывая, что я вижу и слышу то, что происходило на экране телевизора. Я плакала, ложась в постель, и всё время хватала мамину руку, спрашивая доживём ли мы до утра. Мама отвечала утвердительно, но я не верила, представляя ужас людей, которые тоже ложились спать, чтобы потом никогда не проснуться, или ещё ужаснее, проснуться искалеченными и обездоленными. И больше всего я боялась быть погребённой под бетонными обломками во тьме, задыхаясь от пыли и дыма, придавленная, неспособная пошевелиться; когда только сознание было бы живо, как никогда предаваясь панике, металось бы внутри моего недвижимого тела, обжигая картинами медленной смерти и боли раздавленной жизни. Когда ночью над головой раздавался случайный шорох соседей сверху, или что-то у них с грохотом падало на пол, я вскакивала, поражённая ужасом и охваченная смятением, понимая, что, наверное, ещё немного, и потолок обрушится на меня, раздавит, как лепёшку. Мне всё время казалось, что стены могут рухнуть, что стёкла будут трещать, лопаясь и разлетаясь на тысячи осколков, и негде будет скрыться от их ударов.


Грязной и кровавой войне не было конца! Мне хотелось оглохнуть, чтобы никогда больше не слышать новостных выпусков. Я мечтала в тайне разбить телевизор или выбросить его из окна. И я уже давно отходила ко сну под звуки голосов специальных корреспондентов, которых я знала, почти как своих знакомых. И вот в один вечер я лежала отвернувшись к стенке, освещённой синеватым мерцанием экрана телевизора, который со своего места смотрела мама. Наверное, для успокоения совести она по временам обращалась ко мне, проверяя, сплю ли я, и если замечала мои открытые глаза, то говорила, чтобы я не поворачивалась в сторону телевизора и старалась скорее уснуть. Как вдруг голос диктора стал более напряжённым, потому что поступила новая информация о заложниках – людях, похищенных боевиками. Я сжалась, пытаясь мысленно перенестись в другое место, где была тишина и никто больше не говорил, не упоминал эту проклятую войну. И тут, прервав моё мысленное путешествие, зазвучал девичий голосок. Сама не зная от чего, я обернулась и увидела девочку, грустно и как-то отрешённо смотревшую с экрана. Передо мной было её уставшее лицо, тёмные волосы, поникшие плечи. Кто-то за кадром говорил, что не так давно её отпустили из плена, но голос этот неожиданно сошёл на нет, замер, и всё наполнилось глухой тяжёлой тишиной; и следующее, что я помнила, как девочка на экране подняла в кадре руку и показала её: у двух пальцев не было фаланг, – их отстрелили, пока она находилась в плену. Я вскрикнула от ужаса, не веря своим глазам, не веря ничему, не понимая, что рассказывали и показывали по телевизору. Это было чудовищно!!! Измученное, пустое от боли, лицо девочки врезалось мне в память на долгие годы.


После того страшного вечера, когда я увидела девочку, спасшуюся из плена, узнала её историю, что-то во мне окончательно надломилось. Всё чаще мне стало казаться, что я сходила с ума, что уже одной ногой была в каком-то глубоком забытьи, где мои мысли были не властны над моими поступками. Воспоминание о мучениях, которые пережила эта бедная девочка, её бесстрастное, точно смирившееся со страданиями, лицо, её искалеченная рука оставили во мне неизгладимый след. У меня начались странные нервные состояния, которые повторялись снова и снова, – я не могла контролировать их, не могла прервать, не могла избавиться от них. Как только в очередной раз я слышала или узнавала о чём-то ужасном, сгибы моих пальцев, запястья, локти, колени и щиколотки начинали странно зудеть, истерзывая меня, изводя необъяснимой тревогой, и всё, о чём я могла думать – это как прекратить невыносимый зуд. И я тёрла друг о друга свои руки, свои пальцы, все суставные сгибы, пытаясь смахнуть навязчивое состояние. Иногда это не прекращалось долгие минуты, и я боялась быть застигнутой кем-то, я боялась, что меня сочтут сумасшедшей и упрячут в дом для душевнобольных. Но ещё тяжелее становились эти состояния, когда я оказывалась на людях. Я испытывала почти физическую боль и ужасный страх, если не могла смахнуть, стереть со своих запястий или колен этот нервный зуд, и я ёжилась, начинала ёрзать на одном месте, нетерпеливо переминаться с ноги на ногу, теряя все свои мысли, забывая обо всём вокруг и мечтая только о мгновении, когда бы осталась одна и осуществила необходимый ритуал облегчения. Обхватив себя руками, я с ожесточением мяла свои предплечья, смахивала нечто невидимое со скрючившихся запястий, выламывала свои пальцы, или через боль сгибала каждый палец в отдельности, чтобы прогнать болезненный зуд из суставов. Если подолгу мне не удавалось скрыться от посторонних глаз и облегчить страдания, то за страхом приходило состояние чудовищной паники, точно меня живьём запирали в тесном тёмном чулане, и я почти задыхалась. Меня начинали преследовать ужасающие видения раненных ампутированных конечностей, как будто тоже самое могло случиться и со мной, если я немедленно ни натёрла свои суставы.



8D8A2869.jpgМама никогда не стеснялась смотреть при мне откровенные ужасы, но зато всегда была на страже, чтобы не допустить моего присутствия рядом с телевизором, если на экране влюблённые просто целовали друг друга. Она требовала, чтобы я отвернулась или прикрыла глаза рукой: я была слишком мала, чтобы знать уже о проявлениях нежности и теплоты между мужчиной и женщиной, даже когда мне было четырнадцать лет. Но в то же время необъяснимо, парадоксально, она никогда не выключала звук, не меняла канал, если в фильмах показывали сцены насилия над женщинами и детьми, не просила меня отвернуться. Мама словно забывала, что я была рядом, что мне некуда уйти, что я видела и слышала всё, что разворачивалось передо мной в этих фильмах.


Ужасные, потрясшие моё детское воображение, мой хрупкий внутренний мир, кадры въелись в память, прожгли в ней глубокое клеймо, чтобы безжалостно мучить меня днём и ночью знанием о чудовищном зле, которое существовало в мире. Я хотела бы не верить в него, уговорить себя, что так не бывает, – просто невозможно, – но правдоподобность, реалистичность происходящего настигала меня, принося смятение и страх в мою душу. Грубые, точно дикие звери, мужчины всегда сзади нападали на женщин, калеча их, хватая за волосы, выламывая руки, произнося грязные ругательства. Они истязали своих жертв лишь для низменного удовлетворения, упиваясь своей жуткой силой и беззащитностью тех, кого держали железной, нечеловеческой хваткой, пороча само имя человека, уничтожая всё человеческое, – хуже животных, потому что в своих злодеяниях они не знали устали и пощады.


Почему я видела всё это? Почему не могла спастись от страшных зрелищ, которые совершенно не трогали мою маму? Она точно хотела, чтобы я, ещё неопытная, узнала только эту отвратительную сторону жизни, а не добрые и чистые её проявления… Я дрожала всем телом и снова не могла спать ночами, не зная, как спастись от уродливых видений, преследовавших меня постоянно. И со временем я стала бояться мужчин, зная, на что они способны, зная, как женщина бессильна против их лютой извращённой злобы, и не было ничего настолько ужасного, что могла сделать женщина мужчине, подобного тому, что мужчина мог совершить над женщиной.


Я плакала в своей постели, зажмуривала глаза, молилась богу, попеременно обхватывая руками то голову, то плечи, тряслась и вздрагивала, чтобы стереть, стряхнуть, выкинуть страшные образы из своей головы. Как люди, знавшие о таком зле, могли говорить, что смерть – это самое страшное из всех событий жизни? Нет, смерть – это избавление! Пытки и насилие – вот то, что было ужаснее во много раз, – по своему смыслу чудовищнее смерти!


А потом как-то мама начала, приходя с работы, повторять одну и ту же, как ей казалось, безвредную и весёлую историю. Она рассказывала, что читала или слышала о некой женщине, которую вечером подкараулил на безлюдном пустыре похотливый маньяк. Он не был убийцей – лишь грязным порочным человеком, который только силой мог добиться близости с женщиной. И его жертве так понравилось то, что произошло с ней, что на следующий день она с надеждой вернулась на тот же пустырь, но преступника там не оказалось. Этот глупый и жестокий рассказ напомнил мне о том, когда впервые в жизни я услышала ужасное слово «насилие».


В первом классе, когда меня уже одну отпускали гулять во двор, не уходя далеко из поля зрения бабушки, следившей за мной с балкона, я стала встречать новых девочек и ребят, с которыми была не знакома до школы, – некоторых своих одноклассников, которые иногда тоже приходили на площадку перед нашим домом. И был среди них белобрысый, тощий и злобный мальчик Зиновьев – отпетый хулиган и троечник. Он первым в классе начал придумывать мне обидные прозвища и во дворе тоже не давал прохода. Я постоянно убегала от него, а однажды пригрозила, что пожалуюсь маме, и тогда он будет иметь дело с ней. На что бесстрашный наглец, скалясь и громко хохоча, закричал: «Если хоть пикнешь, я запру тебя вон в том тёмном подвале и буду насиловать!!!» Я не знала, что всё это значило, но каждый день, отправляясь гулять, видела не прикрытую чёрную металлическую дверь, разъеденную ржавчиной, у крайнего подъезда дома, которая лязгала и хлопала от ветра; а в её проёме зияла такая непроницаемая чернота, что я сразу ощутила весь ужас, который скрывался в угрозе мерзкого мальчишки. От его слов я начала кричать и отчаянно зарыдала, а потом со всех ног побежала домой, оглядываясь, боясь обнаружить погоню. Я так никогда и не решилась рассказать об этом маме.



Как-то после школы, я тогда училась в третьем классе, бабушка отпустила меня гулять, но провожать не пошла. А так как я сама, без взрослых, боялась ездить на лифте (мне много раз говорили, что одну меня он не сможет везти из-за маленького веса), то решила спуститься по лестнице. Моя подруга уже дожидалась меня на площадке, и я должна была торопиться. Я быстро бежала по ступеням, как вдруг на третьем этаже открылась дверь, и показалась старушка, с половиком в руках – она жила в квартире у самой лестницы вместе с дочерью и внуком. Увидев меня, она заулыбалась своей ласковой и наивной старческой улыбкой. Я вежливо поздоровалась и уже хотела лететь дальше, как неожиданно пожилая женщина ухватила меня за рукав куртки и сказала: «Смотри осторожнее, Верочка! Там какой-то маньяк сегодня весь день по подъезду ходит!» И не успела я опомниться и хоть что-то ответить, как старушка отпустила меня и тут же захлопнула дверь. На мгновение я замерла в нерешительности у её квартиры… Что же это? Какой маньяк? Он всё ещё в доме? Почему?



8D8A2843.jpgЯ принялась снова бежать вниз, но чем ближе была к выходу, тем сильнее страх сковывал меня. Спуск на первый этаж был всегда тёмным, коридор поворачивал у почтовых ящиков вправо, грязный и прокуренный, – там постоянно видели разных странных личностей, неопрятных пьяных мужчин, – и я, как пуля, пролетала это место, скорее мимо лифтов к двери из подъезда. Эти несколько мрачных, душных метров были для меня нестерпимыми и жуткими. Выбегая на улицу, я никогда не могла сразу восстановить дыхание – так я боялась. И теперь мне послышались совсем рядом чьи-то отчётливые шаги, и точно тень мелькнула по стенам. Поражённая страшной догадкой и предчувствием беды, я опрометью понеслась назад, мечтая только добраться невредимой домой, и, может быть, тогда попросить бабушку позвонить в милицию, а потом проводить меня на лифте, чтобы я всё-таки встретилась с подругой. Сколько времени заняло у меня вернуться на шестой этаж – я не знала, но эти, должно быть, несколько минут показались мне вечностью. Что было бы со мной? Разве могла я спастись от маньяка, если он и вправду ходил по этажам? Он сильнее, быстрее меня! Скорее домой! Задыхаясь, я подбежала к нашей двери и стала с отчаяньем выжимать звонок. Я слышала его неприятный резкий звук, но за дверью была тишина – бабушка не открывала. Я снова начала трезвонить, а потом барабанить кулаками в дверь – ответа не было. В смятении я смотрела по сторонам, не зная, что делать. Почему бабушка не открывала? Где она? Куда вдруг делась? Я замотала головой, ежесекундно оглядываясь на лестницу, чувствуя приближение опасности. Я не могла больше медлить! Где же укрыться, куда бежать дальше? Я чувствовала, что оказалась в западне… Горячая волна обдала изнутри всё моё тело, и я начала дрожать. И снова с силой позвонила и забила руками в дверь квартиры, но за ней – лишь молчание. Боже! Куда бежать? Что делать?


В двух соседних квартирах жили немощные одинокие старушки, а в третьей – молодая семейная пара, державшаяся особняком. Их дети днём были в саду, а сами родители – наверное, на работе. И я кинулась звонить в дверь ближайшей квартиры, где жила одна из старушек – ответа тоже не было; тогда я, собрав все силы для решающего броска, забарабанила в дверь другой бабушки, квартира которой была прямо напротив лестницы, понимая, что это моя последняя надежда. И вдруг дверь распахнулась, а на пороге я увидела сухенькую пожилую женщину, высокую, но сутулую, в старой залатанной одежде – это была Ольга Изотовна. Она очень удивилась, увидев меня, а я, не успев дать ей опомниться, взволнованно затараторила про свой испуг, про неизвестного маньяка и про то, что бабушка не открывала мне дверь. Старушка радушно впустила меня к себе и усадила на кухне, предлагая всё рассказать по порядку и угостив меня чаем. Я благодарила её и не могла нарадоваться своему спасению.


Старенькая Ольга Изотовна, выслушав ещё раз внимательно мой уже более спокойный рассказ, сходила и сама позвонила к нам в квартиру, но ответа по-прежнему не было. Мой испуг потихоньку проходил, и я попросила добрую соседку спустить меня на лифте вниз и проводить на улицу, ведь, если что-то случилось, я смогла бы во дворе дождаться маму с работы и вместе с ней вернуться домой.


И только я показалась на детской площадке, меня огласил бабушкин крик. Оказалось, что всё это время она провела на балконе, дожидаясь, когда же я появлюсь, как велела ей делать моя мама. Своей подруге я успела только виновато помахать рукой – бабушка кричала и требовала, чтобы я немедленно вернулась обратно. Не помню, как снова я оказалась дома, но бабушка ругалась на меня на чём свет стоял и совершенно не хотела слушать объяснений о случившемся. Я была наказана за своенравное поведение и наплевательское отношение к её больному сердцу, и гулять меня в тот день больше не пустили. «Вот вернётся мать – с ней и будешь разбираться!» – подытожила бабушка.



8D8A2860.jpgЭтот случай остался в моей памяти вместе с другими тяжёлыми воспоминаниями. Несколько ужасных минут, отчаянный бег по лестнице без оглядки, в смятении, в полном неведенье и страхе, бессильном предчувствии опасности, в ожидании зла, которое могло случиться без причины. Перед глазами всё ещё мелькали безразличные серые и холодные ступени, слышался звук собственных торопливых шагов в гробовой тишине подъезда, виделись пролетавшие мимо грязные стены – пространство, предназначенное для человека и одновременно чуждое его существованию, потому что в нём никогда не было ничего человеческого. Но страшнее всего – не само нападении, а попытки спастись от чего-то, что не видел и не знал, ото зла, хуже которого не было, – зла, совершавшегося ни из мести, ни ради наживы, но ради самого зла, ради страданий и смерти. Какой во всём этом был смысл? Для чего маньяк убивал своих жертв? Он преследовал их в свирепом порыве, точно от исхода этой бессмысленной, безжалостной гонки зависела его собственная жизнь. Жажда жестокой погони, разум, поражённый и разрушенный безумием, превращал когда-то живого человека в самое страшное существо на земле. Какая немыслимая целеустремлённость, сила воли, – почти сверхъестественное ощущение своего предназначения, посланного из других миров, – руководили умами, сердцами этих злодеев, которые были у всех на слуху?


Люди вокруг меня всегда полагали, что страшно только насилие – то, к чему применяли слово «кровавый», но страх этого был скорее инстинктивным, природным, свойственный всем живым существам перед лицом опасности, как будто безотчётно возникающим против собственной воли, но то, что действительно было страшнее самой боли и смерти, – это причина, подталкивающая одного человека причинять вред другому. Острое, мучительное знание о бессмысленности человеческого зла жалило меня в самое сердце. Мне казалось, что я сходила с ума, потому что не могла объяснить себе, оправдать это зло. В отчаянье я копалась в собственных мыслях, собирала по крупицам обрывки знаний о мире и людях, но не могла отыскать правды. Как ум начинал заходить за разум при мыслях о бесконечности Вселенной, так же и мой разум вскипал от тщетности всех попыток найти ответы на ужасные вопросы о природе извращённой человеческой злобы, продиктованной ни алчностью, ни желанием справедливости, но эгоизмом и бессердечностью.



Только намного позже, когда детство точно навсегда осталось в прошлом, я с подлинным ужасом пережила заново все свои страхи.



Настоящие всходы посеянный во мне с младенчества, и преумножавшийся каждый день, ужас перед внешним миром стал давать уже в отрочестве. Неожиданно меня начали преследовать фобии и навязчивые состояния. Мамина забота обо мне в этом отношении всегда сводилась к неестественно-жалостливому выражению её лица, которым она пыталась показать сочувствие, на самом деле неведомое ей. Она говорила мне тонким голоском: «Несчастненький мой, бедненький мой малыш!» – и крепко обнимала. И столько раз я слышала эти слова, что и сама начинала искренне верить в свои несчастья. Мама придумывала для меня ласковые имена, но больше ничего не менялось. Вокруг меня создавалась видимость бурной материнской деятельности, направленной на облегчение моих мучительных состояний, но привычки тех, с кем я жила, оставались прежними: неосторожные слова и поступки, бездумно повторявшиеся из раза в раз, провоцировали и только усугубляли мои страхи, вызывали панические атаки, с которыми я не умела справиться сама. Я не понимала творившегося со мной, и я спрашивала себя снова и снова: «Если мама любит меня, почему же тогда всё так плохо, и я чувствую лишь тревогу?» Но мама не видела в своих поступках ничего предосудительного, оставаясь слепой ко всему, кроме собственных переживаний.



Когда я стала старше, уже ближе к окончанию школы, меня часто охватывало состояние неопределённой тревоги. Оно всегда возникало внезапно, как предчувствие чего-то ужасного, что должно случиться, но я только не знала с кем и когда. Моё сердцебиение учащалось, мысли начинали путаться, я не могла сосредоточиться и металась, не понимая куда пристроить себя, что сделать с собой, чтобы облегчить своё состояние. Меня бросало то в жар, то в холод. Внутри что-то всё время вздрагивало и замирало, начинало сильно биться, как будто птица крыльями отчаянно била у меня под рёбрами, а потом всё стихало; и вдруг что-то острое кололо то в спине, то в плечах, и всё повторялось заново. Иногда мне казалось, что чья-то огромная железная рука хватала меня за грудки, сдавливала со всей силой, и тогда я не могла сделать вдох – это была ужасная агония. И когда мама спрашивала, что со мной, я отвечала, что мне очень страшно и что я не знала, чего боюсь. Это был страх жертвы, которую преследовал кто-то сильный – во много раз сильнее меня, – но только я не могла увидеть своего противника, и неизвестность доводила меня до безумия, она была ужаснее самого страха.


Мои ладони потели и одновременно становились холодными как лёд, я дрожала, как от озноба, и когда я двигалась, внутри всё сотрясалось, ошеломлённое каждым шагом, поворотом головы или жестом рук. Воздух вокруг меня сгущался и темнел, и я хотела закричать, сама не зная от чего. Я старалась сидеть тихо, переводя дыхание, прислушиваясь ко всему, что творилось со мной, но никак не могла обрести покой. Моё тело не слушалось, и я беспорядочно встряхивала головой, как лошадь, которую донимали обнаглевшие в жаркий день мухи. Я вдыхала громко и порывисто, а выдыхала так, как будто старалась с силой вытолкнуть что-то из себя, но не могла завершить начатого. Растерянно и встревоженно я оглядывалась по сторонам, искала что-то глазами, но не могла найти. В ушах стоял шум, в голове кто-то копошился, – всё смешивалось, и я не понимала, где нахожусь. Иногда мне казалось, что стены и потолок надвигаются на меня, чтобы раздавить, и тогда я беззвучно плакала, раскрыв рот, потому что в середине моего лица что-то опухало, преграждая в носу путь для воздуха. В особенно ужасные моменты мне и вовсе казалось, что я умираю. Это состояние могло длиться часами, иногда лишь ослабевая во время недолгого и поверхностного сна, больше похожего на бред или забытье. А пробуждаясь, я чувствовала себя ещё более измождённой, измученной, и у меня болели глаза: их жгло и белки были красные от растрескавшихся кровяных сосудов.


Читать восемнадцатую главу

Tags: дети, детство, жестокость в семьях, история маленького человека, мир ребёнка, моя книга, семья, страхи, трудное детство, яжмать
Subscribe

  • Завершение

    Глава тридцать третья Завершение Моё прошлое страшным призраком преследовало меня, не давая опомниться, сдавливая, стискивая, наполняя всю меня…

  • Письмо дяде Юре

    Глава тридцать вторая Письмо дяде Юре Уезжая из старой квартиры, я оставила на столе письмо дяде Юре. Я хотела проститься с ним: «Юра,…

  • Фотоальбом (продолжение главы)

    Продолжение главы (читать начало главы) Не знаю, как долго я была в оцепенении, сколько прошло времени… Отложив всё в сторону, глядя…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic
  • 7 comments