Вера Белявская (v_belyavskaya) wrote,
Вера Белявская
v_belyavskaya

Categories:

Уединение

8D8A3041.jpgГлава двадцать вторая
Уединение


Так много камней брошено в меня,
Что ни один из них уже не страшен,
И стройной башней стала западня,
Высокою среди высоких башен.
Строителей её благодарю,
Пусть их забота и печаль минует.


А. Ахматова
Уединение


Мне никогда не было скучно, если я оставалась одна. Я не знала самого смысла этого состояния. Как могла я скучать, если существовало столько замечательных занятий, которым я могла посвятить себя в полном уединении: у меня были книги, рисование, моё смешное детское писательство, мои мечты, игры и разговоры с воображаемой подругой Наташей. Оставшись одна, я могла наконец-то быть самой собой: не притворяться, не подстраиваться, не лгать. Я знала людей, которые приходили в ужас от того, что могли хотя бы на час остаться одни, которые не осмеливались выйти из дома без сопровождения друзей или знакомых, которые были замучены горькой скукой, если не взаимодействовали с другим человеческим существом. Они скисали, угасали, казались живыми мертвецами, если рядом не бушевал океан людских голосов, смеха, разговоров – непрестанное движение, которое они считали самой жизнью, в то время как я считала всё это хаосом, стихийным бедствием, способным только разрушать. Эти люди, эти неистовые поклонники человеческой толпы неслись как безумные, точно в шуме мечтали забыться, никогда не видеть и не слышать того, что творилось у них внутри: они не могли читать, боялись думать, придаваться воспоминаниям или мечтам; они могли умереть, если чувствовали скуку, и жаждали, как живительной воды, увеселения, развлечений, сплетен. Они постоянно нуждались во внимании окружающих, страшились, что их могут не заметить, пройти мимо, тогда как я только и мечтала, чтобы меня оставили в покое. Но злая ирония заключалась в том, что меня всегда кидали в самую гущу этого людского океана, надеясь, что и я стану одной из них, что рано или поздно я узнаю тоску по миру людей, связанных поверхностными пустыми волнениями. Остаться одному было для них самым страшным, что могло бы случиться с человеком: одиночество и уединение были синонимами и неизменно вели к гибели.


Но в моём сознании уединение и одиночество никогда не были равны. Одиночество, болезненное, томящее, раздирающее мою детскую душу постоянным напоминанием о том, что я нелюбима, что никому не нужна, что я обречена терпеть чужих мне по духу людей, которые использовали меня и унижали, было чувством, которое не покидало меня ни на мгновение. Я была одинока среди людей, в доме, где я родилась, потому что природа одиночества заключалась в чувстве глубокой отчуждённости, неприятия людьми, которые окружали меня. В попытках переделать, изменить, сломить и сломать меня люди как бы отрицали моё существование. Проявляя неизменное разочарование мной, они словно говорили, что я была плохой, недостойной их, вечным огорчением, источником их страданий. Пустые, но красивые слова о любви, так часто произносимые моем мамой, в действительности были лишь внешним, формальным признаком, по которому я должна была точно знать, но не чувствовать, что меня любят. И от этого ещё страшнее казалось мне моё непонятное чувство одиночество, когда я находилась среди людей. Я не могла объяснить его, связать воедино свои переживания с той жизнью, которая выстраивалась вокруг меня. Почему мне было так одиноко, если меня и вправду любили, почему я всегда должна была изменять себе и себя, как хамелеон, только чтобы заслужить расположение своей семьи? Разве настоящая любовь не подразумевала принятие человека таким, какой он был в душе? Постоянно я словно слышала внутри преломляющийся смысл всего, что мне говорили: «Мы любим тебя, но только ты должна измениться, стать лучше, чтобы наша любовь окрепла и была заслужена тобой».


Уединение же было совсем иным состоянием – недоступной, непозволительной роскошью, которую я получала только урывками, но я страстно жаждала её, постоянно мечтала о ней! Я никогда не была одинокой сама с собой, – только в обществе других людей. И это озадачивало, мучило меня, поднимало вопросы, ответы на которые я никак не могла найти. В уединении затихал и совсем исчезал вечный шум, заполнявший собой окружающее меня пространство, прекращались мелочная возня и суета; впервые, неожиданно для себя, я могла расслышать собственные мысли, узнать, что они были у меня, – и это были мои мысли, не те, что так усердно навязывались мне глупостью бабушки и категоричностью мамы. И я думала, что если где-то внутри ещё могут отыскать свои мысли, то я становилась настоящим человеком, а не жалким отражением кого-то другого. С наслаждением я могла созерцать себя изнутри, прислушиваться к своим переживаниям без страха, что, заметив их, кто-то посягнёт на них, грубо и бесцеремонно попытается проникнуть в них, вытащить, обнажить и высмеять. Я знала, что не могу всецело принадлежать самой себе, что не могу иметь взглядов отличных от тех, которые мне прививали, и поэтому я дорожила каждой секундой нежданного уединения, когда было легко дышать, когда прекращалась бесполезная гонка. Пусть ненадолго я обретала свободу и покой. Покой… Когда никто не тревожил меня. И очень скоро я почувствовала, что покой, успокоение, умиротворение моего уединения есть настоящее счастье, которого я не могла обрести в человеческом обществе, отвергавшем и не понимающем меня. Минуты уединения были для меня драгоценной встречей с собой – с человеком, которого я знала меньше всего на свете. Как странно и страшно это было! Я так хорошо знала и чувствовала всех остальных, кто окружал меня, учась каждый день считывать, распознавать мельчайшие нюансы настроения, чтобы подстроиться и спасти себя от гнева и неодобрения этих людей, но я никогда не знала себя, – кем я была, – для этого мне не доставало ни времени, ни места. Слишком долго я слушала о том, что во мне был врождённый изъян, что я – наказание, бедствие, разочарование, что я – источник всех невзгод, – мне и в голову не могло прийти, как такое ничтожное, никчёмное существо может заслужить чьё-то внимание, оно точно не стоило потраченных усилий, чтобы изучать незначительное, примитивное создание, каким видели меня окружающие.


Когда только было возможно, я пыталась вернуться в состояние внутреннего покоя, которое знала в своём уединении, пыталась обрести себя, даже если рядом был кто-то ещё. Но мои попытки оказывались тщетными: грубость ли бабушки, постоянные ли требования мамы, воздействие ли посторонних людей – всё разрушало тонкий баланс, отдаляя меня от своего внутреннего Я. И чем старше я становилась, тем острее было ощущение полной потери себя, словно внутри меня ширилась полость, словно я была тенью другого человека или только пародией на него.



С рождения я жила в одной комнате с мамой, где за мной был установлен постоянный надзор. Вся моя жизнь, мои привычки, распорядок дня подчинялись маминой воле. Она никогда не могла бы предположить, что даже незначительный аспект моей жизни мог не соответствовать её представлению о правильном устройстве вещей. Мама словно не допускала мысли, что её ребёнок, являясь её телесным продолжением, может чем-то отличаться от неё, иметь иные привычки и желания. Она не удивлялась, что мои глаза и волосы были темнее, чем её, но в характерах между нами не должно было обнаружиться даже одного несоответствия. И я всегда чувствовала на себе её взгляд – она следила за мной, оправдывая свой контроль и недоверие ко мне любовью и заботой, в то время как в действительности это было неотступное желание подавлять, прерывать, пока ещё не было поздно, малейшие, отличные от её взглядов, мои проявления.


До двенадцати лет у меня не было уединения даже для похода в туалет. Мой горшок всегда стоял ночью и утром в комнате под кроваткой, а днём и вечером – в коридоре, и каждый, кто находился рядом, мог видеть, как я справляла нужду. И мне казалось, что единственная причина, почему я всё же стала ходить в общую уборную, был естественный рост, когда я просто перестала помещаться на эмалированном горшке. Моё тело также не было неприкосновенным и, хотя после десяти-двенадцати лет мне всё же позволяли мыться самой, я не могла скрыть ничего, что касалось моего здоровья или целостности физической оболочки. Когда мне было семнадцать лет, мальчик, с которым я хотела связать свою жизнь, чтобы высвободиться из-под опеки матери, и который позже стал моим первым мужчиной, любил заговаривать со мной на чувственные темы, наверное, таким образом предвкушая настоящую близость. И однажды он спросил меня о том, что чувствовала я, когда прикасалась к себе для удовольствия. Я прекрасно понимала смысл так деликатно построенного вопроса и не считала его преждевременным или грубым, но ответить на него не решалась, – я стыдилась. Я стыдилась не порока или желания, которое даже не посмела бы обнаружить в себе, я стыдилась потому, что не могла признаться другому человеку, что не владела собой, не могла распоряжаться своим телом, что я никогда не посмела бы доставить себе удовольствие, потому что не имела достаточной возможности остаться одной, но более всего, потому, что была охвачена чудовищным страхом: если бы мама узнала обо всём, мне пришёл бы конец, потому что в её глазах я бы в мгновении ока превратилась в грязную грешницу и предателя, который осмелился ослушаться её и нарушить страшную заповедь: не касаться своего тела в поисках удовольствия или забавы. С огромным усилием я рассказала своему молодому человеку о том, что творилось вокруг меня. Остолбенев, он смотрел на меня и точно не верил в правдивость услышанных слов. В тот миг я ощутила желчь внутри: меня разъедала зависть, что кто-то имел то, чего у меня никогда уже не будет – я подчинилась и сдалась, не в силах противостоять своим надзирателям. Я даже не знала, хотела ли когда-то телесного удовольствия, но впервые я отчётливо увидела, что, отнимая у меня личное пространство, посягая на моё уединение, у меня отняли всё – даже право на собственное тело! После того разговора меня стало преследовать одно навязчивое сновидение: я находилась в своей постели, я хотела прикоснуться к себе и уже прятала руки под одеялом, но в то самое мгновение, когда могла бы со сладостью и расслаблением ощутить тепло своего тела, неожиданно обнаруживала, что я не одна в комнате, что мама рядом и вот-вот обернётся, увидит меня, поймёт, что я делаю. А если её всё же не было в комнате и я пыталась закрыть дверь, то не могла, – что-то мешало, не давая остаться одной, и в щель приоткрытой двери я видела мамину тень где-то совсем близко; я знала, что она могла войти в любое мгновение, и я просыпалась от ужаса, понимая, что она никогда не оставит меня в покое, что я всегда буду жить как под увеличительным стеклом.


Мама контролировала моё питание и одежду, мой досуг, продолжительность прогулок и круг людей, которых я могла считать своими друзьями. Моё детство было похоже на жизнь под домашним арестом, а периодами – на тюремное заключение. В разное время, начиная с двенадцати лет, я пыталась вести дневник, чтобы хоть на бумаге найти нетронутую, свободную, территорию, но мне никогда не было спокойно после завершения описания событий прошедшего дня или изложения своих мыслей и чувств, – всегда рядом ощущалась опасная близость чужих глаз, которые могли с лёгкость заподозрить меня в инакомыслии и тогда уже ничто не помешало бы им прочитать о самом сокровенном. И с каждым новым словом, с каждым предложением я стала понемногу заменять правдивые, настоящие имена чувств названиями похожих оттенков настроения, сглаживать, смягчать смысл своих мыслей. И однажды я уже не смогла найти себя в описании собственной жизни. Мой дневник всё больше напоминал ловко сконструированный, лишённый искренности и правдивости, рассказ, всегда готовый открыться взору любопытного беспринципного читателя.


Мама часто рассказывала мне, как претило ей общество людей, как не хотела она подстраиваться под других, вторить им, поддерживать пустые разговоры, как на работе она старалась избегать праздников и встреч коллег, как она чувствовала себя чужой, неуместной и одинокой среди толпы. И от того ещё более непостижимым казалось мне её стремление сделать меня открытой, понятной для всех, принятой окружающими. В этом она не хотела, чтобы я была похожа на неё, точно через моё эмоциональное обнажение перед миром она оправдывала, компенсировала собственную нелюдимость. Мама учила меня всегда улыбаться, быть приветливой, радостной, вежливой и услужливой с окружающими – против моей воли, вопреки моим желаниям, моей человеческой сути. Как-то раз на детской танцплощадке, мне было тогда десять лет, пятилетний мальчик очень настойчиво приглашал меня танцевать, мне же это было совсем не интересно, и я старалась вежливо, чтобы не обидеть малыша, уклониться от ответа и танца. Маленький кавалер не терял надежды и, когда я всё же согласилась, уже не хотел просто держаться за руки и двигаться в такт, он всё время норовил обнять меня за талию. Такой танец мне не очень нравился, особенно учитывая нашу разницу в возрасте и росте, но я всё же уступила, чтобы не казаться совсем уж неприветливой. И как только мальчик получил одобрение, я получила сильный щипок в попу. В следующее мгновение я резко отпихнула нахала в сторону и сбежала по ступенькам с танцплощадки. Моя мама, которая беззаботно болтала с мамой мальчика, догнала меня и стала отчитывать за своенравность и грубость. Она не могла понять, почему я решила так некрасиво отделаться от своего очаровательного партнёра. Я молчала, потупив взгляд, стыдясь сказать о случившемся. Я боялась, что мама не поверит мне и одновременно мне было так обидно от её слов – неужели я должна была благосклонно относиться ко всем, кому взбрело в голову пригласить меня на танец? Неужели я должна была безотказно принимать любые предложения? Собравшись с силами, я тихо сказала: «Он потрогал меня… там…» – и неловко указала рукой ниже поясницы. Мама строго и удивлённо посмотрела меня и ответила: «А, ну тогда ладно… Я тоже не позволяла мужчинам неприлично трогать себя!» За все свои действия, идущие в разрез с маминым мировоззрением, я должна была давать развёрнутый ответ, оправдываться, объясняться, искать достойную причину. Ничто не могло быть просто потому, что так хотела я!


В другой раз, не желая показаться невежливой по отношению к человеку, который неожиданно предложил свою помощь, мама заставила меня сесть на колени к незнакомому мужчине. Мне было десять или одиннадцать лет, где-то за городом во время летнего отдыха мы ехали в старом, душном, пропитанном запахом бензина автобусе. Была страшная давка, как часто это бывало, если автобус ходил раз в несколько часов. Мама и я еле протиснулись от дверей внутрь салона и встали рядом с сидящими пассажирами. Места совсем не хватало, и я упиралась своими худыми коленочками в ноги сидящего, неприятного на вид, мужчины. Он выглядел рабочим, не слишком опрятным и чистым. Его лысая голова лоснилась от пота, а во рту не хватало несколько зубов, – я заметила это, как только он заговорил со мной: «Садись, милая! Так будет удобнее!» Пытаясь скрыть свою брезгливость и сохраняя положенную приветливость, я улыбнулась в знак благодарности, но, чтобы отказать, помотала головой. «Садись, садись!» – не унимался он, уже почти хватая меня. «Ой, да ну что вы! Спасибо вам большое! Вера, садись!» – вмешалась моя мама. Ещё быстрее я затрясла головой в знак протеста и пыталась глазами показать ей, что не хочу, ни в коем случае не хочу садиться на колени к этому мужчине. Но мама настояла. Я сидела как парализованная, с неестественно выпрямленной спиной, боясь, чтобы кроме рук, которые уже крепко обнимали меня вокруг живота, не почувствовать ещё спиной тело этого отвратительного человека. Всю дорогу мама любезно перебрасывалась словами с услужливым господином, и горячее дыхание в его ответных репликах неприятно пекло мой затылок. Я никогда не сказала этого маме, потому что знала, что она будет только ругаться, но я была обижена на неё и разочарована её упрямством и безразличием по отношению ко мне. Как могла она так легко принять сторону чужого человека?



Ребёнком для меня были чужды грубость и дерзость по отношению к старшим так же, как и наигранная весёлость, лесть и чрезмерная благодарность, но именно эти качества мама считала важным развивать во мне, чтобы все думали, что она вырастила хорошую, послушную дочь. Меня насильно сделали хамелеоном, удобным для всех, подходящим на любой случай жизни! Я превратилась в искусную актрису, даже не отдавая себе в этом отчёта. Выдыхаясь, я играла свою роль покорной, покладистой девочки, уважительной, безвредной, уступчивой. И чем больше совершенствовались во мне навыки лицедейства, тем более изнеможённой, замученной, уставшей от жизни я себя ощущала. Я и не предполагала, каким страшным титаническим усилием было притворяться кем-то, кем я никогда не была. Я не знала, почему не могла оставаться обычным тихим ребёнком, затаившимся где-то в укромном уголке, забывшимся в своих мыслях или мечтах, увлечённым рисованием или интересной книгой, потерявшимся среди людского гама. Почему это было так плохо, так недопустимо?


Меня осуждали дома, если я забывала исполнять танец гостеприимства и любезности с теми, кто приходил к нам, если я несмело демонстрировала желание скрыться от людских глаз; меня осуждали в школе за то, что я не могла найти общий язык с недалёкими и поверхностными одноклассниками. Все вокруг кричали о коллективе, который нельзя отвергать, которому нельзя было себя противопоставить. И я возненавидела этот коллектив – его безликий, серый образ! Почему я должна была менять себя в угоду кучке дураков, которые способны были думать только сообща и действовать сбившись в стадо? Могла ли я найти хоть одну достойную причину? Почему все и каждый заставляли меня предавать себя настоящую ради сомнительных благ, которые сулил мне невидимый для меня коллектив? Почему все и каждый стремились переделать меня под себя, отвергая то, что не могли понять из-за собственной глупости? Я боролась внутренне, боролась внешне, но время, проведённое с этими людьми, все отчётливее оставляло на мне свои грубые отметины. Мне постоянно грозили одиночеством: дома, в школе, в мире вообще – нельзя было ни в коем случае оставаться собой, за это меня непременно постигли бы изгнание, забвение и жалкая смерть вдали от бурлящей человеческой жизни.


Замученная постоянным притворством, шумом людей, неинтересными разговорами, болезненным тщеславием тех, кто окружал меня, я всё больше тяготилась человеческим обществом. Когда меня спрашивали о том, было ли мне весело и хорошо на очередном праздничном обеде или торжестве, я отвечала, что веселье было, оно захватывало меня, точнее, – ту героиню, которую я непрестанно играла, но после внутри оставалась лишь пустота. Я впадала в оцепенение, мучила себя безмолвными расспросами о том, почему же так плохо мне среди людей, как долго ещё я смогла бы притворяться и лгать. Для чего было жить, если никогда я не смогу показаться перед другими собой?


Однажды новый знакомый пригласил меня в компанию своих друзей-музыкантов. Они играли на гитарах, обсуждали песни, концерты, пили портвейн, смеялись и спорили. Тем не менее, только по внешним признакам они напоминали мне музыкантов: мысленно прикрывая глаза, не разбирая их быстрых слов, я видела стайку павлинов, отрывисто вскрикивающих, расправляющих свои пышные хвосты, чтобы только поразить друг друга, чтобы выставить себя в лучшем свете, принизив менее удачливого соперника. Они покрикивали, не замечая меня, а я, затаив дыхание, волнуясь, не зная, как вжиться в роль ценителя музыки, вглядывалась в этих незнакомых людей, которых не понимала, с которыми не могла поддержать разговор, и ощущала себя чужой. Я не понимала, что делала среди них и могла ли я исправить положение, но главное, я не знала, было ли это мне действительно нужно… Когда вечер закончился, и мой знакомый провожал меня до автобусной остановки, он был мрачен, а потом неожиданно и раздосадовано сказал: «Ты так вообще никогда не сможешь наладить отношения с людьми! Чего ты сидела молча, словно язык проглотила?! Что, все должны прыгать вокруг тебя, чтобы ты заговорила?!» Я не поняла его и только ещё больше расстроилась. Почему я должна была говорить? Кто заставил этого юношу полагать, что мне нужно было непременно поддерживать беседу? Или же моё неловкое молчание нанесло ему и его друзьям какой-то ощутимый вред? Не в силах понять, что не так было со мной, я всё больше закрывалась в себе, но не смела подчинить этому состоянию свои поступки. Наоборот, с немыслимой жестокостью по отношению к себе я старалась находить компании, в которых смогла бы раскрыть себя и стать их равноправным членом. Я терпела неудачу за неудачей, выбирая неправильных людей; я раздваивалась как щепка, которая вот-вот должна была окончательно сломаться: моё внутреннее напряжение росло, но казавшийся неминуемым разлом так и не происходил. Вместо этого от ветра и пыли каждая часть щепки обтачивалась, приобретая свои собственные, независимые от когда-то общего целого, очертания. Это раздвоение, разделение затронуло не только всё внутри, но и мир вокруг меня: пребывание в покое наедине со своими мыслями сделалось для меня волшебным местом и состоянием души, тогда как всё внешнее казалось негостеприимным, далёким краем, в котором люди собирались только для того, чтобы забыться и скрыться от самих себя, и время, проведённое с ними, было для меня безвозвратно потерянным.


То, что я любила делать больше всего: рисовать, читать, писать стихи или рассказы – разве нужен был мне кто-то ещё, чтобы заниматься всем этим? Да, я мечтала встретить близкого и дорого мне человека, полюбить всем сердцем, но я надеялась, что он будет родственен мне в похожем восприятии мира, – он никогда не побежит за толпой, не станет играть и позировать, и тогда вдвоём, держась за руки, мы будем наедине, но не одиноки.


Читать двадцать третью главу

Tags: взросление, дети, детство, история маленького человека, мир ребёнка, моя книга, общество, поиск себя, родители, трудное детство, чувства
Subscribe

  • Завершение

    Глава тридцать третья Завершение Моё прошлое страшным призраком преследовало меня, не давая опомниться, сдавливая, стискивая, наполняя всю меня…

  • Письмо дяде Юре

    Глава тридцать вторая Письмо дяде Юре Уезжая из старой квартиры, я оставила на столе письмо дяде Юре. Я хотела проститься с ним: «Юра,…

  • Фотоальбом (продолжение главы)

    Продолжение главы (читать начало главы) Не знаю, как долго я была в оцепенении, сколько прошло времени… Отложив всё в сторону, глядя…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic
  • 11 comments

  • Завершение

    Глава тридцать третья Завершение Моё прошлое страшным призраком преследовало меня, не давая опомниться, сдавливая, стискивая, наполняя всю меня…

  • Письмо дяде Юре

    Глава тридцать вторая Письмо дяде Юре Уезжая из старой квартиры, я оставила на столе письмо дяде Юре. Я хотела проститься с ним: «Юра,…

  • Фотоальбом (продолжение главы)

    Продолжение главы (читать начало главы) Не знаю, как долго я была в оцепенении, сколько прошло времени… Отложив всё в сторону, глядя…