Вера Белявская (v_belyavskaya) wrote,
Вера Белявская
v_belyavskaya

Categories:

Замкнутый круг

8D8A2956.jpgГлава двадцать восьмая
Замкнутый круг


Каждый день я привык уходить на войну –
Здесь воюют всегда
За кресты, за звёзды и за воздух.
В этой пьяной стране есть на каждого кнут,
Здесь поют о душе и в неё же плюют.


М. Пушкина
Паранойя


В двадцать лет я оказалась на пороге самоуничтожения… Нет, это не были предсмертные порывы самоубийцы, я просто тихо зависла над бездной, готовая шагнуть. Я смотрела в неё замутнённым взглядом, пустым и каким-то словно отупевшим от безысходности, бессмысленности, но главное, обыденности моей жизни. Просвета не было, было лишь навязчивое повторение одного и того же: мелькание тошнотворно знакомых лиц, с их до боли узнаваемыми голосами, интонациями, речами, те же места опостылевшего мне города, дальше которого я почти никогда и не бывала, те же улицы и дома – пустое, пустое – всё пустое… Я точно не жила больше и всё ли равно было, как и когда умереть. Я не помнила себя и одновременно не знала об этом. Одно неверное решение влекло за собой десяток новых ошибок, и я уже не металась, пытаясь спастись, – я тихо кружила, ударяясь больнее, нанося самой себе всё новые раны.


Вот уже полгода как я работа школьным психологом, стыдливо называя своё трудоустройство профессиональной практикой, потому как жалкого денежного вознаграждения, положенного мне как студентке едва могло ли хватить даже на карманные расходы. Как оказалась я там, в этой самой гуще человеческой грязи, словно какая-то чудовищная машина времени вернула меня в мои собственные школьные годы, когда кроме обид и унижений я не знала ничего? История повторялась, и я, безвольная и бессильная, как тогда, в пятнадцать лет, покорно склонив голову, подчинилась судьбе.


Я помнила один вечер незадолго до начала работы. Наверное, мне хотелось быть полезной, нужной, востребованной. Моя карьера художника закончилась, не успев начаться, распался мой недолгий брак, и я дрейфовала, растерянная и поникшая. С боевой прытью, так свойственной моей маме, она подняла трубку телефона и набрала номер школы, в которую я могла бы устроиться. Тогда я точно не понимала нелепости происходящего, но мама чётко и уверенно представилась директору школы методистом районного управления образования, а потом настойчиво порекомендовала меня на должность школьного психолога. По-видимому, не менее растерянная, чем я, директор школы безоговорочно согласилась принять меня на работу, совершенно не смущаясь того, что я была всего лишь студенткой второго курса, – без диплома, без опыта, со скудным набором академических знаний.


Каждый мой день был словно бой, в котором я неизменно терпела поражение. Каждый мой день был пустым и бесцельным, потому как я не умела и не могла помочь другим, или даже хотя бы себе; но уйти, убежать, свернуть с пути и снова спрятаться, поджимая хвост, как это было тогда, в середине десятого класса, я не могла, не решалась, не позволяла себе, потому как снова должна была бы признать себя слабой, поверженной, беглянкой, трусом, который не умел, сжав кулаки, идти напролом. На мой двадцать первый день рождения мама написала в поздравительной открытке: «Желаю моей любимой доченьке победы в борьбе!» – а на противоположной стороне разворота она сделала незатейливый миниатюрный рисунок, – это была книга с названием на обложке «Как закалялась сталь». Я задохнулась от насмешливой жестокости этого напутствия. «Победы в борьбе?..» – тихо отозвалось внутри. Ещё никогда я не была победителем, и вот теперь меня точно подстёгивали, проверяли, раздразнивали, пробуждая доблесть, силу и героизм, каких я никогда не ощущала внутри. Возвращаясь домой каждый вечер измождённая, сгоревшая точно дотла от шума человеческих голосов, от созерцания людского горя, от насмешек коллег и школьников, я хотела только забыться, оглохнуть, не видеть никого. Я лежала в постели, как живой труп, скрестив руки на груди, глядя в пустоту потолка, затаив дыхание, мечтая, чтобы новый день не настал, потому что в нём всё повторилось бы. Я дрожала, но не от холода, а от непроходящей усталости, словно даже ни моё тело, ни разум, но что-то совершенно другое уже никогда не могло бы восстановиться и ныло, испытывая меня этой болью. Но всегда неизменно наступало утро и выгоняло меня из дома. Я шла одной и то же дорогой каждый день, улыбалась всё тем же людям, притворялась знающей, внимательной и готовой к действию, когда внутри меня всё хотело только конца.


К чему это было? Что ждало меня дальше?


В наивном порыве самообмана, пытаясь создать для самой себя иллюзию богатой, незабываемой жизни, я заводила знакомства со случайными людьми, сближалась с ними, думая, что встретила друзей и единомышленников, проводила с ними вечера, иногда ночуя где попало, срываясь с места, совершая авантюрные и опасные глупости; но все эти люди, которым я вверяла свою жизнь, были лишь давно знакомыми персонажами прошлого, только сменившими облик, но в своей сути – всё такими же безразличными и жестокими по отношению ко мне. Да и я? Разве заботилась я о них так, как стремилась показать это? Всё было обманом… Я окружала себя пустыми людьми, чтобы только не быть одной, потому что оставаться дома наедине с болью и упадком, духовным и физическим, было больше невыносимо. Изо дня в день всё было неизменно, и потому все дни сливались в один – равномерно серый, безвкусный, бесчувственный. Даже предметы быта, окружавшие меня, несли на себе отвратительный отпечаток пустоты и распада, и я не знала куда деться, что сделать с собой... Но и среди своих избранников, когда стихал пьяный угар, я была чужой, другой, не похожей на них, не на своём месте, странной, непрошенной; и я менялась, как хамелеон, чтобы угодить им, чтобы не оказаться брошенной: визгливо смеялась над их глупыми шутками, обсуждала пошлость и гнусность, выказывая участие, наполняла каждую чёрточку своего лица неподдельным любопытством, слушая хвастливые рассказы о бестолковом и нелепом. Что делала я среди них, притворяясь, что всё это было важно для меня? Я хотела стать одной из них – такой же – но никогда не смогла бы! И чем больше я играла, чтобы сродниться с ними, тем больше отдалялась от них и от самой себя, тем больше не узнавала себя, теряла то немногое настоящее своё, что могло бы случайно отыскаться внутри. Кто были все эти люди? О чём они мечтали, чего ждали от жизни? Они бесновались в своём придуманном, натужном веселье, пили, гуляли, гудели, только чтобы забыться, и я бесновалась, пила и забывалась вместе с ними, – они прожигали жизни, и я прожигала свою. Время оставляло в памяти лишь смутные очертания фигур и обрывки бессвязных разговоров – было ли это только вчера или приснилось мне в страшном сне?


Всё одно… И ничто не могло измениться. Меня словно не было, одной ногой я уже стояла в страшном забытье – полутень, получеловек, – на грани, действуя, говоря, даже радуясь по инерции. Я угасала медленно-медленно.


Всё одно – без надежды…


Как стало это возможно?



                                                   * * *



В год, когда мне исполнилось три года, в зените славы и своего необузданного таланта трагически погиб молодой американский художник Жан-Мишель Баскиат, в год моего рождения умер Марк Шагал, чуть более десятилетия раньше был жив и творил Пабло Пикассо, но я не знала ничего об этом, не знала о великих свершениях выдающихся людей, о том, что где-то мир был наполнен горячими спорами о будущем современного искусства, новыми мечтами, борьбой за равенство всех людей, за свободу мировоззрения, за свободу человека быть самим собой вопреки устоявшимся общественным порядкам и неприкасаемым авторитетам. Я же родилась и росла в мире булыжного цвета, в котором водянистый суп всегда ели с ломтём чёрного хлеба, курицу подавали с гарниром из риса, а салаты заливали дешёвым майонезом; верили в православного бога и одновременно в компартию; внимали вранью колдунов-экстрасенсов, заговаривавших на удачу воду с экранов барахливших ламповых телевизоров. У нас дома всегда было так много книг, что бабушкина комната больше походила на маленькую библиотеку, но я никогда не видела, чтобы их кто-то читал. Я сама, ещё девочкой, только с восхищением смотрела на высокие полки, пестрившие цветными корешками, почему-то боясь прикоснуться к ним и считая всё это несметным богатством, которое рано или поздно стало бы безраздельно моим. Книги получали за макулатуру и, казалось, не имели никакой действительной ценности для тех, кто обладал ими. Словно все просто знали, что в домах приличных и достойных людей должны были иметься книги. Вместо же чтения дома смотрели низкопробные, плаксивые и надуманные в своих сюжетах, «мыльные», как тогда говорили, телевизионные драмы. Домашние разговоры сводились к неприметным и быстро наскучивающим бытовым темам. Никто никогда не обсуждал театр или кино, искусство или классическую музыку, далёкие страны с их невиданными культурами и народами, потому что никто никогда не бывал в путешествиях, и всё чужеземное, инородное, новое воспринималось как непонятное и опасное. Сколько я себя помнила, люди отрицали всё новое, всё «другое» – словно малейшее изменение, как религиозная ересь, грозило разрушить уже устоявшийся порядок вещей. Мама проводила вечера за проверкой тетрадей своих учеников или отдавала всё внимание выпускам последних новостей, а бабушку гораздо больше интересовало «на какие шиши» сосед с третьего этажа купил новые жигули, или кто был женихом Нюры, незадачливой дочки «толстой Зойки с одиннадцатого», и когда следовало ждать столько раз обещанного конца света.



Мир, в котором я выросла… Это был ужасный мир – бесцветный, безликий, ограниченный со всех сторон людской глупостью, суеверием, мелочностью. Мир, который обступал меня, окружал, душил, лишая малейшей надежды на спасение. Все вокруг копошились, занятые своими пустыми заботами, восхваляя покорность и следование бессмысленным традициям прошлого. Душевная бедность и грубость прятались за смехотворным, наивным или фанатичным патриотизмом, – мерзкое и уродливое отрицалось, чтобы только новая ложь поскорее разрослась поверх старой, изношенной, прикрывая то, о чём никогда нельзя было бы молчать.



Ребёнком я жила в очень маленьком кругу людей, особенно до школы. Я ничего не знала, не могла знать, не имела ничего, с чем было бы возможно сравнение, – я принимала всё за чистую монету, как единственно возможное. Я воспринимала каждое высказывание в семье как нечто само собой разумеющееся. Я думала, что только так и должно быть, даже если не понимала сути происходящего или внутренне была не согласна. Невозможно было и представить, что где-то жили совсем по-другому. Только когда, много лет спустя, я смогла вырваться, отделиться, убежать далеко-далеко, все события, все разговоры и утверждения мамы и бабушки, наших родственников, домашние устои, традиции, привычки приобрели в моей памяти новое значение и смысл, обнажив второе – отвратительное – дно. Вдруг среда, в которой я росла, оказалась гнилым болотом, распространяющим ядовитое зловоние так далеко, что за ним уже нельзя было ничего различить, и там, где-то, оно сливалось с вонью других таких же болот. Я не знала, почему мы и многие люди так жили. Я не могла найти ответ, почему это считалось правильным или хорошим. Я содрогалась от невежественности, ханжества и мещанства. Этот серый мир моего детства был порождением не той системы ценностей, которая воспевалась в красивых лозунгах своего времени, а той, какой она была на самом деле в ежедневной жизни простой людской массы. В девяностые годы казалось, что все жили по инерции, сохраняя веру в несуществующий абсурд и скрадывая жадность и глупость за светлыми человеческими целями. В домах, на улице, в школах, в магазинах, даже в музеях, библиотеках и церквях люди делали и говорили такие вещи, которые должны были стать неприемлемыми, но это приветствовалось и поощрялось.


У нас дома часто произносились высокопарные хвалебные слова в адрес социалистического строя. Пожалуй, из всего, о чём когда-либо заговаривали за столом или в часы недолгого отдыха, эта была единственно достойная тема. Мама вдруг гордо заявляла, что в молодости состояла в комсомольской организации и свято верила в коммунистические идеалы, – вот тогда это была жизнь, а теперь всё гнило и разрушалось, и никто больше не хотел помнить своих героев. В начале я не понимала маму, но с упоением, с каким только может маленький ребёнок внимать каждому слову самого важного и дорогого человека в его жизни, слушала её, безмолвно соглашаясь, кивая и пытаясь всем своим видом поддержать. Однажды перед школьным утренником, посвящённом то ли Дню защитника отечества, то ли Дню победы, мама снова начала расстроенно говорить, что никто уже не помнил заслуг Красной армии и не возносил дань памяти свершениям тех далёких дней, а я, желая хоть как-то помочь, радостно выпалила: «Пусть тогда сегодня в школе моё красное платье будет как эта память, как великое красное знамя…» Но чем старше я становилась, тем меньше понимания и поддержки оставалось внутри меня. Наивное восхищение мамиными высокими идеалами сменилось непониманием и осуждением, которые я пыталась скрыть, и уже совсем скоро меня только тошнило от её слов. Я не понимала, как могла она одновременно сопереживать гибели царской семьи от рук большевицкого быдла и в то же время провозглашать свою верность Советскому союзу. Я ненавидела портрет великого вождя революции, который, как надсмотрщик, без устали глазел на меня с высоты книжного шкафа в нашей с мамой комнате. Я ненавидела этих, свихнувшихся от жажды власти, убийц – Ленина и Сталина! Они не были для меня спасителями земли русской, но лишь более удачливыми её захватчиками. Их я винила каждый день в том, какую обезличенную людскую массу они слепили своими шершавыми рабочими ладонями, создавая пропагандой образ великого народа; как гарантированный кусок хлеба и сладкое обещание лучшей жизни в светлом будущем лишили людей остатков достоинства и человечности в настоящем. Чем всё это, по результатам, отличалось от жестокостей царизма – холопы тогда и холопы сейчас! Моя бабушка была образцовой советской женщиной и это лишило её сердца. Как-то раз она похвалилась, что, когда в Москве по доносам среди ночи арестовывали соседей, их семью не тронули. «Конечно, – подумала я, – забирали, наверное, только стоящих людей!» Я ненавидела советский режим за то, как он выстроил не только в сознании мира, но и в сознании каждого человека лживый образ, который, как ненасытную тварь, как чудовище, нужно было подпитывать всё новой и новой ложью, всё больше и больше – каждый день! И когда мой отец, родителей которого как врагов народа уничтожила власть советов, громко восхищался Иосифом Виссарионовичем, называя себя сталинистом, я думала про себя: «Ну, какой же дурак!» Он был типичным порождением своего времени и, как трусливая собака, готов был лизать окровавленные руки своих хозяев. И куда бы я ни смотрела, я нигде не могла отыскать вокруг себя того величия, о котором говорила мне мама,  – куда бы я ни оглядывалась, всюду были лишь подлость, произвол и мелочность, но более всего – чёрствость сердец, их полная и ошеломляющая бесчувственность. Мы жили очень бедно, мама боролась за выживание как могла, и многие занимались тем же, но люди не сплачивались в общих горе и нужде, не помогали друг другу, не были добры, честны и порядочны, как завещал дедушка Ленин, – каждый пытался урвать свой кусок, оттолкнув соседа локтём. Мама говорила о великой России, я же знала это величие только в книгах и произведениях искусства. Я не могла понять, как великая страна может состоять из такого множества мелочных, беспринципных и бесчестных людей, которые погрязли в жадности, глупости, злобе и унижении других. Но об этом нельзя было говорить вслух, нельзя было признавать, – можно было обидеть маму и свою родину, и потому я давилась от всего, что творилось вокруг меня.



Развалился Советский союз, а с ним развеялась как дым сказка о любви товарища к товарищу и распалась дружба народов. Дома стали звучать фразы, чудовищный смысл которых я смогла понять, лишь повзрослев. Бабушка называла приезжих из соседних домов «лимитчиками». Это грубое по звучанию слово, непонятного мне происхождения, вызывало лишь неприятные чувства. Из того, что я знала о бабушке, оно было применимо и к ней самой, но это никак не останавливало её осуждение себе же подобных. Другим часто употребляемым выражением, почти крылатым, стало: «Армянин – это уже профессия!» Так говорила мама о муже одной родственницы, который, видимо, был родом из Армении и успешно устроил какое-то дело в Москве. Я слышала эту фразу миллион раз и гадала, все ли армяне были богатыми людьми, или, чтобы стать богатым, достаточно было родиться армянином. Всё это было странно и непонятно. Когда с Кавказа в Москву стало приезжать всё больше людей, я узнала новые слова: «чёрные», «чурки», «челноки» и так далее – словно все светлоглазо-русоволосые граждане, подобно нацистам, чувствовали своё превосходство над так ещё недавно дружественными соседями с юга. Каждый год в преддверии Дня победы поносились фашистские захватчики и оплакивались жертвы Холокоста, но если кто-то из знакомых проявлял ловкость и сообразительность в делах, особенно материальных, про него говорили, что, наверное, он еврей. Вообще, издёвки и оскорбления звучали со всех сторон – их можно было слышать дома, на улице, в очередях, в школьных коридорах. И я только думала, что, если мы сами не уважали свой дом, как гости могли уважать его за нас… Внутри я осуждала такие разговоры, я старалась уйти от них и никогда не участвовать. Я не понимала, почему соседи говорили гадости о соседях, родственники сплетничали о других родственниках – все обсуждали друг друга! Люди не стеснялись неприятных замечаний в адрес своих близких и друзей, но это делалось как бы «в шутку, с любовью», и чего же тогда следовало ожидать по отношению к чужакам? Между людьми я не видела любви, такой, как представляла её себе в нежных детских мечтах. Всё было извращено, все были заняты лишь шкурной заботой о себе, накоплением того добра, которое помещается не в сердце, а в кошельке или кладовке. Каждый человек словно вёл войну со всеми против всех, и любые средства были хороши.


Читать продолжение главы

Tags: вера в себя, взросление, дети, детство, история маленького человека, мир ребёнка, моя книга, общество, поиск себя, родители, самопознание, семья, трудное детство, человек, чувства, юность
Subscribe

  • Завершение

    Глава тридцать третья Завершение Моё прошлое страшным призраком преследовало меня, не давая опомниться, сдавливая, стискивая, наполняя всю меня…

  • Письмо дяде Юре

    Глава тридцать вторая Письмо дяде Юре Уезжая из старой квартиры, я оставила на столе письмо дяде Юре. Я хотела проститься с ним: «Юра,…

  • Фотоальбом (продолжение главы)

    Продолжение главы (читать начало главы) Не знаю, как долго я была в оцепенении, сколько прошло времени… Отложив всё в сторону, глядя…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic
  • 2 comments