Вера Белявская (v_belyavskaya) wrote,
Вера Белявская
v_belyavskaya

Category:

Замкнутый круг

8D8A3052.jpgПродолжение главы (читать начало главы)


Чем больше я вспоминала во взрослой жизни своё детство, тем уродливее представало передо мной всё, чему меня учили, во что заставляли верить, что рассказывали о жизни, и всё, что меня окружало. Тогда, конечно же, я не думала и не могла так думать, я существовала в вакууме и видела мир сквозь узкую щёлку.


Не успела я появиться на свет, как на мою душу, словно тонкую леску, стали нанизывать неподъёмные бусины возлагаемых ожиданий: каким ребёнком, дочерью, девочкой, а потом девушкой, я должна была вырасти, во что должна была верить, как вести себя, как жить и кем стать. Но никто не пытался объяснить мне, как стать прежде всего человеком, твёрдо стоящим на земле, чувствующим, мыслящим, понимающим, отвечающим за свои поступки прежде всего перед самим собой. Но меня ведь и не рождали человеком, я должна была стать утешением своей матери, пристанищем её собственных боли и одиночества, верным спутником её жизни, – всё было решено заранее, не оставляя мне места быть собой, не допуская, что я могла бы иметь свои мысли и чувства. Ещё маленькой девочкой я уже полностью отождествляла себя со своей мамой. Я часто рисовала её королевой в невероятных роскошных платьях, посвящая ей все свои несмелые детские творения и гордо подписывала их: «Королеве Маме от Дочки Веры». Не было просто Веры, но была только дочка… И всё как будто бы случалось по моему согласию, но в действительности никто и не спрашивал меня.


Тесный проход, оставленный мне для нерешительных движений, позволял лишь следовать за другими, повторять их действия и мысли. Во мне не было почти ничего своего – оно отбиралось у меня, искоренялось, как искореняют сорняк. Потому, наверное, каждое моё собственное проявление воспринималось как оскорбление взглядов и мировоззрения тех, кто растил меня. Была безразлична суть моих выборов, было лишь важно их соответствие ожиданиям моего дома, а иначе это становилось предательством. Липкая паутина вины, самопрезрения и самоуничижения плелась вокруг меня, заставляя всегда оглядываться по сторонам, но никогда не смотреть вперёд. А я так сильно мечтала о свободе и о том, чтобы самой найти место в этой жизни, свободе от мнения окружающих, но более всего, – свободе от идолопоклонничества. Моя мама создала из себя идола, которому я должна была поклоняться, считая её самым главным, важным и дорогим человеком в моей судьбе. Я сбилась со счёта, сколько раз я вопрошала о том, почему этот самый любящий человек так ранил меня и заставлял страдать, держа, словно узника, рядом с собой! Меня дрессировали исполнять трюки повиновения, преклонения и восхищения; я в совершенстве освоила чтение человеческих лиц, чтобы безошибочно предугадывать гнев или радость в глазах моей мамы, чтобы наскоро менять своё поведение и быть угодной. Но мной всё равно оставались недовольны и часто разочарованы, потому что сквозь обман послушания, наверное, неподвластно мне, рвалась наружу надежда о свободе. Это была бы настоящая свобода личности, для которой только и мог рождаться человек, а не ребёнок! Её было легко перепутать с произволом, порождающим зло, но свобода являлась бы результатом усилия воли и труда души, принятием ответственности за этот выбор, – произвол же создавался бездействием и покорностью, лишённой сомнения и немой к вопросам.


Но всё это были мечты, и вот так, подобно тому, как, изучая живопись, я только копировала работы других художников или окружающий предметный мир, не умея создать что-то своё, я копировала свою маму, её жизненные взгляды, её убеждения, её максимализм и категоричность, её непримиримость, выдавая её воззрения за свои и свято веря в них, не зная даже, почему я делала всё это. И, как любая подделка никогда не может превзойти первоисточник и остаётся лишь неточным слепком с оригинала, так и я была карикатурным подобием своей матери. Как попугай я повторяла за ней, а внутри меня лишь росла пустота, и с ранних лет я мучила себя вопросами о причине собственных несчастий и неприкаянности среди людей.



В тринадцать лет я записала в дневнике, точно отвечая на собственные мысли: «… возможно, это моё неумение понять ближнего человека, или, может быть, эгоистичность, жалость к себе, или неумение быть достойным человеком – человеком чести и слова». Затем я продолжила, пытаясь отыскать причины того, почему ощущала себя такой потерянной: «Человек не будет счастлив до тех пор, пока не найдёт настоящего смысла жизни и не научится понимать других людей так же, как самого себя. Только тогда люди поймут, примут и обратятся к нему».


Через год, всё больше ощущая внутреннее смятение, неопределённость, которую я никак не могла объяснить себе, я сделала в дневнике новую запись: «Меня угнетает то, что я не могу добиться полной свободы, то есть избавиться от страхов, нерешительности, предрассудков, заниженной самооценки. Всё же главной причиной моей как бы зависимости, не знаю от чего, является страх».



Внутренне постоянно противопоставляя себя толпе и окружающему миру, не соглашаясь с ними и пытаясь искать собственные ответы, внешне, в поступках, я была невероятно внушаема, ведома и легко поддавалась влиянию людей, окружавших меня.


Когда, например, многие мои одноклассницы, повзрослевшие, превратившиеся из девочек в молодых женщин, стали, как одна, одержимы своим внешним видом и вниманием противоположного пола, я, оставив позади попытки самопознания, последовала примеру сверстниц и сосредоточила всё внимание на своём облике, понимая, что как дурнушка и синий чулок ещё больше закреплюсь в статусе изгоя. Мама тоже разжигала страсти в моей девичьей душе, обещая: «Как-то экстрасенс сказала мне, что моя дочка вырастет очень красивая!» С какой гордостью мама произносила эти слова, как будто моя возможная красота была бы и её заслугой, а потом добавляла: «От любви всегда рождаются красивые дети, ведь я тогда любила…» Словно родиться или стать красивой было чем-то особенным, необыкновенным, словно это должно было значить так много для меня и перевернуть всю мою жизнь; и сразу тот, кто был красив, возносился над всеми остальными, обожаемый и желанный. Красуясь в обновках перед зеркалом, я чувствовала на себе оценивающий и горделивый взгляд мамы, точно моя нарядность и привлекательность были чужой заслугой, словно сама по себе я не смогла бы стать красивой девочкой, словно я ничего не могла бы добиться без участия своей мамы, – она так мечтала. И я никогда не понимала эту родительскую гордость, которую видела в глазах мамы или встречала в других родителях по отношению к своим детям. В родительском тщеславии мне виделись эгоизм и себялюбие взрослых людей, как будто их радость и восхищение детьми не были искренним участием, – они лишь тешились мыслями о собственном признании через успехи детей – их порождение и продолжение. Дети терялись в амбициях родителей, в возложенных на них ожиданиях, неоправдание которых воспринималось с горечью, и даже воинственно, как личные трагические промахи.


Я помню, как в торжественные моменты в школе, замирая перед объективом фотографа, мама обнимала меня одной рукой за плечи или талию, а другой уверенно перехватывала за предплечье моей, ближней к ней, руки, как бы выравнивая мою осанку, выправляя позу, указывая всему миру, что она заслужила и разделяет мои успехи по праву. Я терялась, пропадала с этих снимков, присутствуя только физически; я была тенью человека, стоявшего за моими достижениями. В этом крепком, властном движении, которым мама держала мою тонкую руку, сосредотачивалась вся сила и мощь её материнской гордости, её таланта, а я была лишь исполнителем, несмело, неловко гревшимся в лучах маминой славы. Любимым её выражением с годами стала фраза: «Ну, и чья это школа?» – на что всегда с покорностью и благодарно я должна была отвечать: «Твоя, мама!» Писала ли я детские стишки, занималась ли рисованием – мама была единственным примером для подражания! На мои же неудачи в точных науках и посредственные успехи в английском языке мама шутливо и снисходительно замечала: «На детях гениев природа отдыхает!» За остроумием скрывалась горькая досада, неприятие и призрение, с которыми мама воспринимала мои слабости, и одновременно чувствовала своё превосходство от того, что дочь не смогла затмить мать.


Заворожённая и глупая, я слушала мамины напутствия, не имея терпения, чтобы дождаться красоты, которая была мне предсказана. Но вопреки провидению кто-то, тем не менее, словно убедил меня, внушил, что я была некрасивой, потому что внутри я всегда так и думала о себе. В своей худобе я не видела изящества и хрупкости, другой – особенной, почти аристократической, красоты, нет, – только болезненность и отталкивающую костлявость. Я казалась себе «безфигурной», «плоской», «безтелесной», совсем неинтересной как девушка. И, как безумная, я искала секретов совершенства и привлекательности, безжалостно отдавая этому занятию так много своего времени, разрабатывая некие планы саморазвития и превращения в безупречную, самую восхитительную из женщин, даже не задумываясь, не понимая, для чего всё это было бы мне нужно. Словно я не могла вынести, что, оставшись наедине со своими философскими размышлениями, мечтами и рисованием, я потерялась бы как невзрачное, обезличенное, бесполое существо, над которым только ещё больше бы потешались. И чем сильнее меня отвергали, тем отчаяннее, иногда с безрассудной навязчивостью, я пыталась добиться внимания тех, кто отворачивался от меня, – это превращалось в манию, в исступление, вызванное искажёнными представлениями о жизни, о человеческом обществе, подогреваемое мамиными тщеславием и категоричностью, которые я перенимала от неё, повторяла с точностью самого чистого зеркального отражения. У меня не было сил стать ещё более отвергнутой, чем я уже была, и теперь, когда мне как девушке уже грозило равнодушие мужчин, как равнодушие моего отца, я, позабыв обо всём, превращала себя в кокетливую куклу. Как ненавидела я высокие каблуки, узкие, изматывающие своей теснотой, калечащие пальцы ног, остроносые туфли, дамские сумки, которые носили на одну сторону и от которых потом болела моя, и так искривлённая, спина; завивка выжигала мои волосы, платья по фигуре сковывали движения, – но я упорствовала, не могла сдаться, истязая себя каждый день, ведь физические страдания были мне так привычны. И эта разрушающая женственность подкреплялась нравственным воспитанием и ценностями, которые мама пыталась привить мне: меня никогда не растили человеком, но только девочкой, девушкой, будущей женщиной – а как женщина я не могла и не хотела быть отвергнутой. Мама беспрестанно, словно зачитывая кодекс благочестия, наставляла меня, как быть достойной девушкой: нельзя было навязываться, первой делать решительные шаги, вести себя несдержанно и, не дай бог, вызывающе; необходимо сохранять своё достоинство, знать себе цену, высоко нести голову, иметь гордость, нельзя казаться доступной для мужчины. Всё это были такие чуждые мне идеи, как и соблазнительные наряды, – искусственно привитые, вживлённые в моё сознание представления о том, что мои действия, поступки, мотивы, желания, мысли должны были подчиниться одной единственной цели – сохранению женской гордости и достоинства, – словно, кроме этого, я больше ничем не должна была бы дорожить. И как было возможно, чтобы моя жизненная позиция имела женственный или мужественный характер? Почему половая принадлежность должна была сыграть хоть сколько-нибудь важную роль в суждениях, которые я выносила бы о жизни? Вся эта сентиментальная мишура, как мусор, загрязняла моё восприятие, мешала мне видеть, оценивать поступки людей только с человеческих позиций. Да, тогда так растили всех девочек, но я знаю, что была бы счастливее, если бы меня растили прежде всего человеком! Девочки должны были быть такими, а мальчики – другими… В действительности, мальчики и девочки жили в параллельных вселенных, созданных извращёнными представлениями о должном развитии обоих полов. Я же была заложником глупых сказок о принцессах, кукол Барби и взглядов о том, что женщина должна быть нежной и прекрасной, а мужчина – сильным и смелым, но не существовало ни того, ни другого! Выпрыгивая из-за школьной парты, всё, чего хотели девочки, это остаться девочками: ими владели мысли о замужестве, точнее, о свадебном дне и красивом платье, выпечка пирогов и праздность; а юноши не умели завязать своих шнурков и боялись любого упоминания о «женских делах», – всё это не укладывалось в голове, не хотело усваиваться и становиться частью меня, но я всё равно пережёвывала, проглатывала пустую и бесполезную для меня мораль. За ширмой узкого девичьего мировоззрения я не видела жизни вокруг, не могла понять её, даже приблизиться к этому пониманию. Я оценивала людей, руководствуясь смехотворным максимализмом прилежной девочки-принцессы, которую из меня делало мамино воспитание и красивые наряды, и было только белое и чёрное в моей шкале ценностей. Всё это, связывая по рукам и ногам, превращало меня в глупое, жеманное существо, приниженное и подневольное дома, но высокомерное и требовательное во внешнем мире, – это был парадокс моего взросления. Уже подростком я стала проявлять неоправданный эгоизм единственного ребёнка в семье, выросшего в изоляции, без отца, без братьев и сестёр, без друзей, знавшего лишь крохотный мирок материнского дома. Я была точно под стеклянным колпаком! Я видела мир, который, как меня учили, должен был вращаться вокруг меня, но я никогда не испытывала ничего подобного и не соприкасалась с ним, не могла воспринимать то, что видела, без искажений. И пусть дома я ощущала себя всецело во власти взрослых людей, обращаясь во внешний мир, я становилась заносчивой,  заинтересованной лишь собственной персоной, точно я и не знала, что существовали другие люди; и мама учила меня быть гордой, не спускать никому обид, что означало только одно: прерывать неугодные отношения с недостойными людьми при первом признаке их душевной слабости (не потому ли у мамы и вовсе не было друзей?) и, конечно же, всегда знать себе цену! Я ломала голову от этого неразрешимого противоречия: ощущая себя пустым местом, иногда и вовсе сомневаясь, что я есть, но внемля таким горячим и настойчивым заверениям мамы, я искренне ожидала внимания посторонних людей, их отзывчивости и доброты, готовности прийти мне на помощь по первому зову, тогда как в действительности это были лишь неосуществимые и лишённые здравого смысла надежды, приводившие только к грустным разочарованиям, а после – самоуничижению, ведь, если я не получала заслуженного внимания, а лишь обратное, то была виновата во всём сама. В голове постоянно звучали мамины напоминания о достоинстве, исключительности, непоколебимости в оценках и суждениях. Обижаясь на своих немногих школьных друзей за поступки, которые в моём доме было принято считать предательскими или обманными, я отрицала ту философскую сложность мотивов человеческих поступков, которая делала каждый из них неоднозначным и требующим чуткости в разборе и понимании. Я даже не задумывалась, что было возможно бесконечное число интерпретаций чувств, побуждений людей, последними из которых оказались бы те, что приходили мне на ум первыми. И что чаще люди были всего лишь такими же эгоистами, как и я, и поэтому совершали непорядочные поступки, но вовсе не из прямого, сознательного желания навредить именно мне, а лишь от того, что так было проще. Как это знание облегчило бы мою жизнь, придало бы уверенности, восстановило бы ясность моего сознания, позволив наблюдать, изучая всё вокруг, вместо того чтобы опрометчиво обвинять и выносить поспешные, и так часто ложные, суждения. Как много я упустила… Я никогда не была гибкой, не могла позволить себе это духовное качество – мне было не у кого ему научиться! Я разочаровывалась в людях лишь потому, что мои ожидания по отношению к ним были беспочвенными, невероятными, неосуществимыми и продиктованы глубокой пристрастностью взглядов, больше похожих на предрассудки. И чем больше разочаровывалась я, тем с ещё большим ожесточением искала новых разочарований.



Немногие просветления мысли, которые случались у меня в результате чтения книг, но не находили опоры во взглядах моего окружения, оставались лишь изредка и несмело намеченными в моём дневники, – о них никто не знал, никто не мог поддержать или оспорить, и вскоре я и сама забывала, что когда-то имела надежду думать иначе, чем меня учили. Художественные произведения, философские книги, которые в отрочестве стали мне интересны, и журналы о путешествиях были моими единственными связями с миром, которого я никогда не знала сама, который видела лишь в своём воображении или на картинках, сделанных кем-то другим. Однобокость интересов, замкнутость моего домашнего круга общения, враждебная бесплодная среда школы и бесполезная изощрённость нравственного воспитания сжимались вокруг меня плотным кольцом, замыкала которое географическая ограниченность моего существования. Две школьные поездки, в Санкт-Петербург и Великий Новгород, и летний отдых в Подмосковье, – вот и весь необъятный свет, который я когда-либо видела. Я не знала, что такое море, горы, дальние страны, другие климатические пояса, культуры разных народов, – я была заложником города моего детства, который опостылел мне и который я видела полным серости и грязи. Единственной моей отрадой, кроме рисования, было чтение, но вовсе не то, что подразумевала школьная программа. Рано я открыла для себя японских, американских и некоторых, ранее неизвестных, европейских писателей, и, как только чтение стало доступно и понятно мне во всей его прелести и свободе новых идей, я искала его, я отдавалась ему, я могла хотя бы ненадолго покинуть свою темницу – это был глоток свежего воздуха, но спасти меня полностью оно не могло, подобно тому, как воображаемый друг был бы бессилен против человеческого одиночества.



Взрослея, я всё меньше замечала, как предавала себя ради других, ради тех, кто не стоил этого, и кому подобные жертвы были не нужны, но для меня, казалось, дороги назад уже не было. Я родилась человеком, но остаться им мне не позволили, я хотела стать художником, но сама отвергла своё призвание, и я всегда хотела увидеть мир, но так нигде и не бывала.



Как страшно звучал в моей голове голос безликой толпы, чьи идеалы были так искусно мне навязаны. Он заставлял человека чувствовать себя неполноценным: «Почему ты не такая, как все?! Что не так с тобой? Все же другие – как один! Почему желаешь стать непохожей, желаешь большего, чем другие? Будь как мы! Иначе… Мы уничтожим тебя!» И меня уничтожали, высмеивали, глумились надо мной, когда узнавали о моих взглядах, моих мечтах, когда я называла себя художником, когда хотела вставать на заре, чтобы писать восход, и только хохот бил мне в уши: «Смотри-ка какая! Она встанет рано для нового дня, она будет как поэт, и художник, и музыкант – человек-оркестр! Браво, друзья! Ой-ой-ой! Не могу! Не смешите меня!» И я закрывала уши руками, прятала лицо и немела, тихо, безвольно и горько шептала в ответ: «Ну и что…» Я хотела сказать: «Я смогу!» – но слов больше не было.


Меня считали нелепой, безумной, отвергали странной, неудобной, другой. И так ли трудно было казаться безумной в мире глупцов, лентяев и пустозвонов?



Меня не могли оставить в покое, позволить мне быть, а это одно, в чём когда-то я по-настоящему нуждалась – быть не дочерью, не слугой, не девочкой и не спутником, не частью коллектива, не гражданином, но быть собой! Когда я лишилась этого – в тот самый миг всё и пошло не так.


Читать двадцать девятую главу

Tags: вера в себя, взросление, детство, история маленького человека, мир ребёнка, моя книга, общество, поиск себя, родители, самопознание, семья, трудное детство, человек, чувства, яжмать
Subscribe

  • Завершение

    Глава тридцать третья Завершение Моё прошлое страшным призраком преследовало меня, не давая опомниться, сдавливая, стискивая, наполняя всю меня…

  • Письмо дяде Юре

    Глава тридцать вторая Письмо дяде Юре Уезжая из старой квартиры, я оставила на столе письмо дяде Юре. Я хотела проститься с ним: «Юра,…

  • Фотоальбом (продолжение главы)

    Продолжение главы (читать начало главы) Не знаю, как долго я была в оцепенении, сколько прошло времени… Отложив всё в сторону, глядя…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic
  • 4 comments