Вера Белявская (v_belyavskaya) wrote,
Вера Белявская
v_belyavskaya

Categories:

Фотоальбом

8D8A3146.jpgГлава тридцать первая
Фотоальбом


Иллюзии свои оплакиваешь порой
так же горько, как покойников.


Ги де Мопассан
Жизнь


Я шла по улицам Москвы. Город, в котором я выросла, в котором пережила столько боли и который хотела забыть, изменился; он словно стал красивее: новые мостовые, здания, украшения фасадов и бульваров, цветочные клумбы и роскошные витрины магазинов – всё было другим, всё сверкало и переливалось, кричало о богатстве и могуществе, но я не верила этому великолепию; я чувствовала, что прелесть обновления – лишь яркая обёртка, а внутри, стоило бы только свернуть в маленький незаметный переулок, оказались бы прежние грязь и убожество, какие я знала в своём детстве, те же угрюмые и уродливые лица прохожих, наполненные презрением к себе и остальным.


Я вернулась, чтобы ещё раз увидеть старую квартиру, разобрать свои вещи, найти следы моей собственной прошлой жизни, найти недостающие кусочки, затерявшиеся в памяти, чтобы завершить картину, увидеть наконец, как всё это было возможно, как могло случиться со мной. Я не знала, как жить дальше, пока прошлое тянуло меня назад, хватая страшными когтистыми пальцами, увлекая в пустоту и темноту, из которых я так долго стремилась выбраться.


Проходя знакомые места, я дрожала и боялась, что мама не уехала, что она вот-вот настигнет меня, ухватив за предплечье, остановит и уже никогда не отпустит. В лицах прохожих женщин мне мерещились её черты и я отворачивалась, чтобы скрыться, остаться незамеченной, чтобы затеряться в толпе. Меня бросало в жар, лицо и шея покрывались потом, а руки только холодели, когда я думала, что могу случайно столкнуться с этим человеком. Мне казалось, что если я увижу её ещё хоть раз, то окаменею от ужаса, умру на месте от одного её взгляда, что тогда всему придёт конец. Ноги тяжелели и я с трудом управляла своим телом, продвигаясь вперёд, словно груз моей боли, ещё не разрешённой, все страшные воспоминания вдруг обрели настоящий вес, и я не могла его выдержать, не могла дольше нести на себе. Я почти теряла сознание – всё внутри меня противилось этой встрече, всё кричало о бегстве, о спасении, о том, какая опасность ожидала повсюду. И я уже не была взрослым человеком, я снова стала той маленькой девочкой, какой была раньше – бессильной, неспособной ничего решать в своей судьбе. Как такое превращение было возможно? Я кралась, прижимаясь к стенам, прячась в тени голых деревьев и обшарпанных домов, чтобы только поскорее, невидимо для всех, добраться, чтобы сделать этот последний решающий шаг. В одно мгновение мне вспомнилось, как будто было только вчера, ощущение ничтожности, слабости своего существа. Мне казалось, что со всех сторон на меня смотрит миллион глаз, налитых злобой и ненавистью, которые я столько раз видела прежде. За мной постоянно следили, меня преследовали за каждый мой поступок, каждые слово и мысль. Я никогда не принадлежала себе, я была вещью, я была рабом, и мой разум так явственно воскрешал всё это снова. Я оглядывалась по сторонам, вслушивалась в каждый звук, не зная, смогу ли завершить начатое.



Старый подъезд был таким же мрачным и серым, каким я знала его давно, только, словно от времени, он уменьшился, сжался и стал ещё теснее и холоднее. Душный застоявшийся запах сигаретного дыма, пыли и мусоропровода ударил мне в нос. Было неприятно и страшно дышать, как будто воздухом можно было бы отравиться. Я зашла в исцарапанный узкий лифт и медлила, прежде чем смогла нажать кнопку нужного этажа, а металлические двери, недавно выкрашенные ярко-синей краской, только безразлично хлопнули передо мной, ожидая решения.


8D8A3140.jpgЯ вошла в старую квартиру и затаила дыхание, я чувствовала, что могла оказаться в западне, что отсюда уже некуда было бы бежать, если мама настигнет меня. Напряжённо вслушиваясь в тишину, я могла различить лишь отдалённый гул машин на улице, доносившийся через окна большой комнаты и кухни. Никого не было и я плотно закрыла внутренний замок. Переведя дыхание, пытаясь упорядочить мысли, я включила в коридоре свет и оглянулась по сторонам. Внезапно, я ощутила себя великаном в старом, обветшавшем кукольном домике. Обстановка, предметы выглядели так знакомо, но они стали совсем крохотными, сделанными для каких-то маленьких жителей. Я не могла поверить, что раньше потолок коридора казался мне высоким и тёмным, потому что дневной свет из комнат никогда не достигал его. Я помнила эту квартиру огромной, необъятной, пугающей, я помнила время, когда не могла дотянуться до полотенца, весящего где-то над моей головой. На кухне по-прежнему стоял белый стол; сейчас он словно стал мне по колено, но когда-то я сидела под ним на полу и умоляла маму не сдавать меня в детский дом; за этим же столом, на теперь уже расшатанных стульях, которые выглядели ещё ниже, чем раньше, всегда важно восседал мой отец, когда приезжал к нам.


В одном из углов коридора стоял прислонённый к стене разобранный лакированный тёмно-коричневый стол – тот самый, под которым я когда-то спасалась от бабушки, грозившей мне расправой. Неужели я была такой маленькой, что могла уместиться под ним? Этот ничем не примечательный предмет мебели, недостаточно большой для приёма гостей и обедов, был тогда моим единственным укрытием. Я вздрогнула, увидев его, – старый стол не обтёрся, не обветшал, – время точно прошло мимо него, и как сильно отозвалось внутри всё, что было с ним связано: снова тот смертельный ужас, точно только мгновение назад я убегала вокруг него от полоумной старухи, преследовавший меня с ремнём в руках, и я никак не могла отдышаться и дрожала от испуга.


Неужели я запомнила всё таким, каким видела ещё ребёнком?


Я прошла по квартире и мне в глаза бросилась страшная запущенность, обездоленность пространства, точно в этом доме никто уже давно не жил. Кругом лежала пыль, обои ещё больше выцвели и потемнели, оконные рамы в кухне и моей комнате, грязные и немытые, вместо занавесок были обрамлены порванными, в подтёках, кусками обоев, местами отслоившихся вместе со штукатуркой, обнаживших серые бетонные стены. Всюду было нагромождение вещей и бумаг, иногда прикрытых покрывалом или простынёй. Коричневый линолеумный пол на кухне протёрся, а из-под него выглядывал жёлтый внутренний слой. Я ощутила холод и пустоту. Только теперь, увидев вновь вещи, принадлежавшие когда-то мне, обшарпанные стены и двери, мрак и грязь моего детского дома, тюрьмы, в которой я так долго была заключена, я осознала, наконец-то поняла, что это было не во сне, что это чистая правда, что мне не привиделось моё прошлое. Вот оно… Вокруг меня… Оно стояло в пыльном воздухе, скрывалось в трещинах и дырах, пряталось в затхлости углов, – вонючий смрад старой дыры, считавшейся когда-то человеческим домом. И вдруг моё горло чем-то обожгло, я почувствовала подступающую тошноту, отвращение ко всему, что видела перед собой. Было невероятным, что я когда-то и вправду жила здесь. Как можно было вынести всё это, как не умерла я, не задохнулась в этом зловонии и мерзости? Всё гнило и разлагалось на моих глазах. Как кто-либо вообще мог жить в таком безобразном месте, где не было ни одного признака жизни, а только пародия на жизнь, тщетное накопление того, что связывалось с человеческой жизнью. Куда бы я ни поворачивалась, куда бы ни смотрела, всё отзывалось болью, памятью о мучении, о невозможности что-либо изменить. Мне казалось, что стены надвигаются на меня, чтобы окончательно раздавить, чтобы наконец-то расправиться со мной раз и навсегда.


Я вошла в свою комнату, ту, которую когда-то отвоевала у бабушки, надеясь хоть где-то обрести собственный угол и скрыться от бесконечного надзора мамы. На моей старой постели были нарочито аккуратно разложены несколько альбомов с фотографиями, истёртый целлофановый пакет с рисунками и детская одежда. Я помнила, что была худеньким ребёнком, но эти вещи выглядели игрушечными, какими-то ненастоящими. Неужели они были моими?.. Слёзы навернулись у меня на глазах. Маленький белый фартучек, с простенькой хлопковой оборкой по краю, лежал на вязанной жёлто-красной кофточке, а под ней – белый мохеровый свитерок. Чьи же это вещички? Кто был тот маленький человечек, что когда-то носил их? Как жалко мне стало себя, как больно, потому что моя кожа до сих пор помнила прикосновение того белого мохера, а руки сохранили ощущение детских пальчиков, которые теребили большие красные пуговицы вязанной кофты и оправляли складки фартучка. Как больно… И рыдание вырвалось из меня: неужели кто-то, способный поместиться в такие наряды, мог причинить столько неприятностей, в которых меня обвиняли каждый день? Я не могла поверить в это! Это невозможно! Какая бесчеловечность потребовалась бы для этого! Мне хотелось схватить свою детскую одежду и потрясать ею перед мамой и бабушкой, кричать им в лицо, требовать ответа: как могли они издеваться над кем-то, кто одевал всё это? Как жизнь не оборвалась в них в момент лютой злобы, обращённой на беззащитное существо, как земля носила их на себе, безропотно и равнодушно, прощая всё?!!


Я не узнала себя на детских фотографиях. Столько раз я видела их раньше, но теперь, в этот приезд на старую квартиру, я смотрела на себя и не могла вспомнить знакомые черты, – что-то изменилось. Я знала, что это были мои фотографии, но маленькая девочка на них больше словно не была мной… Кто это? Кто этот незнакомый ребёнок, который так грустно смотрел с побледневших чёрно-белых карточек? Я с упорством вглядывалась в изображения, но всё равно не могла узнать себя, – это было пугающе странно. Я никогда не видела и помнила себя такой – только внутри это было моим состоянием, а я и не подозревала, как сильно оно проявлялось со стороны, и никто раньше не видел этого, так же, как и я.


Я не могла поверить, как в один миг всё, что я знала о себе прежде, оказалось неправдой, потому что я всегда видела себя глазами других, тех, кто заблуждался на мой счёт, тех, кто смотрел сквозь меня, кто не знал и не хотел узнать меня. И я жила в непроглядном сумраке злобы, чувствуя с самого начала на себе осуждающие, непонимающие взгляды, – неприятие и отторжение были с первых дней моими спутниками, я дышала ими, я была пропитана чужим озлоблением; я никогда не смела заметить его присутствие в себе и вокруг – слишком страшно и недоступно было бы это понимание. А теперь ужасным откровением оно настигло меня спустя почти тридцать лет. Я ощутила острую, пронзительную боль от зрелища собственной беспомощности, беззащитности, когда я была ребёнком. Но раньше эта боль была лишь в моей памяти – безликая, призрачная, недоказуемая – кроме меня, в неё никто и не мог бы поверить. И вдруг, вопреки своим желаниям, я увидела на старых фотографиях то, что так долго несла внутри: неприглядное доказательство моей несчастной детской жизни, которой распоряжались люди, ненавидевшие меня с рождения. Впервые я заметила тяжёлые болезненные черты своего детского личика. На нём застыло настороженное, испуганное выражение, точно в предчувствии бури, – не такими вовсе представлялись мне мои детские портреты.


Как сильно потрясла меня одна фотография – первый взгляд на неё – словно в ней одной нашлось нечто утерянное навсегда. Я увидела себя и то, что творилось у меня в душе. Сколько боли отразилось на лице ребёнка – лице, застывшем от ужаса. Я снова заплакала, вглядываясь в свои напряжённые, не по-детски серьёзные глаза, в тёмные круги под нижними веками, в это странное неестественное выражение губ, точно мышечный спазм, за которым скрывалось начало вымученной улыбки, похожей на гримасу. Моё личико было заплаканным, уставшим и отстранённым, я словно находилась в каком-то другом месте, куда никто не мог бы проникнуть, кроме меня. На другой фотографии маленькая девочка крепко обнимала потёртого плюшевого зверя, и казалось, что её глаза даже оживились от внезапной радости, но вновь смущённая, несмелая улыбка выдавала хрупкость, мимолётность этого счастливого мгновения, а в зажатых плечиках притаилось недоверие, – я боялась улыбнуться по-настоящему, ведь столько раз прежде за улыбкой приходили слёзы. И грубая фотовспышка выдёргивала меня из моего внутреннего тайного укрытия, тащила силком наружу, на сцену, где я должна была играть счастливую девочку, чтобы в памяти мамы и бабушки осталось вещественное доказательство, что они всё же были хорошими людьми. Но вытащив меня на всеобщее обозрение, камера была по-настоящему бессильна: пустота детских глаз выдавала то, что творилось у меня внутри. Я видела на своих фотографиях уродливое выражение испуга, неотвратимость опасности, которая исходила от тех, кто меня окружал. Я знала, что за красивым моментом, запечатлённым на плёнке, следовал окрик негодования, порицания и ненависти. Мне не был знаком покой или отдых, мои обвинители настигали меня везде, – я никогда не знала, что сделала бы плохо в следующее мгновение, и эта неизвестность, постоянное предчувствие расправы обостряли все мои чувства, требовали бесконечного внимания ко всему, что происходило вокруг. Мне нельзя было терять бдительность – новый нестерпимый удар мог обрушиться на меня в любую секунду, и я готовилась, ожидая его. Я жила страхом, вечным неизменным страхом, без конца и края. Печать этого страха была в каждой чёрточке моего лица, в повороте головы, в застывших жестах ручек и сжатых плечах. Какое непосильное бремя… Точно это была война.


В моём детском облике была еле уловимая дикость, неухоженность, словно обо мне никто не заботился. Некрасивая короткая стрижка с прямой чёлкой, как у мальчика, старое платьице, похожее на клетчатую рубаху, одетую задом наперёд, растянутые на коленках колготки – маленькая сирота из приюта. На руках и подбородке – тёмные следы, похожие на ссадины. Я посмотрела на оборотную сторону снимка и прочитала чей-то неровный почерк: «Двенадцатое февраля восемьдесят восьмого – Вере два года и четыре месяца».


Мне было два года…


Как ярко вспыхнула в памяти история, которую мама так часто рассказывала мне, про ссору с ней и детскую мозаику, из которой я собрала для мамы цветочек, чтобы помириться. История эта всегда была не полностью осязаемой для меня, потому что я сама не помнила случившегося, но увидев себя двухлетней, соотнеся рассказ и облик себя маленькой, я захлебнулась от злобы. Как же могла любящая мать ругать и бессердечно гнать от себя это болезненное существо, с глазами такими серьёзными и печальными?! Я не могла сделать вздох – так сильно спазм схватил всё внутри. Я всё ещё не верила, что мама была способна на такую лютую непримиримость.


8D8A3143.jpgЯ перелистнула страницы альбома. Моих фотографий было немного и я увидела ещё несколько странных портретов, обрывочные воспоминания о которых быстро вернулись ко мне: эти фотографии делали в фотоателье, где надменный фотограф, возомнивший себя оригинальным талантом, усаживал всех детей напротив одного и того же запылённого бледно-голубого тряпичного фона. Девочкам надевали на голову кокошник, украшенный бусинами жемчужного цвета, а мальчикам, наверное, давали в руки игрушечный меч или пистолет. И вот я была на этой старой цветной фотографии, задумчиво смотрела куда-то в сторону, на моей голове красовался незамысловатый кокошник, а в руках я почему-то держала старый телефонный аппарат. На другой фотографии мне повязали огромный тёмно-зелёный бант, и я помню, как вертела его в руках перед тем, как меня причесали. На этом снимке, где я застыла, как оловянный солдатик, у меня в руках разноцветный пластмассовый поезд, состоящий из одного головного вагона с синим набалдашником паровой трубы. Я покорно смотрела в камеру своими большими тёмными глазами, плотно сжав губы, не понимая, где я и для чего всё это делали со мной. Как непостижимо было для меня происходящее: меня куда-то вели, всё время оправляли и одёргивали, говорили улыбаться и не моргать, и я очень боялась моргнуть и что-то испортить; мне говорили быть радостной, держать спину ровно и смотреть в нужную сторону. На этих безвкусных карточках, которые мама, наверное, заказывала, чтобы потом хвастаться перед другими матерями, запечатлелись мои первые неумелые попытки быть такой, какой меня хотели видеть другие. На этих фотографиях никогда не было меня самой – лишь срежиссированный образ, оплаченный и после вставленный в некрасивую металлическую рамку. Несмотря на все усилия окружающих, я так никогда и не научилась безмятежно улыбаться в камеру, – была только настороженная девочка, которая мучилась, изображая счастье.


Увидев фотографии своих первых школьных лет, я неожиданно поняла, что всю жизнь действительно притворялась. И это не было умышленное, корыстное притворство, а только смиренная, обречённая игра – грустный театр кукол. Я стала старше и на моём лице была вырезанная, с тонкими контурами, словно наклеенная, улыбка, а глаза, совершенно пустые и застывшие, ничего не выражали. Такая же улыбка появлялась на каждой фотографии – абсолютно одинаковая, без малейших изменений или полутонов настроения. Этой улыбкой я как бы говорила о своей безукоризненной примерности, послушности, о том, что просто не способна доставить никаких хлопот. И каждый раз надевая фальшивую улыбку, я исчезала. Никто и не хотел видеть меня! Я вдруг, как поражённая молнией, нашла истоки своего двойственного самовосприятия, которое преследовало меня всегда. Я так боялась, что всё привиделось мне, что я запуталась и придумала то, чего никогда не было, не случалось со мной, что я, наконец, просто обманулась, но, нет, – все ответы лежали передо мной, застывшие на бумаге, вырванные из прошлого. Вся моя жизнь была притворством, потому что я не могла вынести обращённых на меня взглядов, не могла справиться с волнением и ужасом, рождающимися внутри от любопытства окружающих. Я испытывала физическую боль от их внимания, от их безмолвных требований ко мне. Мне нельзя было оставаться собой – слишком опасно. Неожиданно так ясно соединились все оборванные воспоминания, нашлись недостающие фрагменты. Мне вспомнилось, как я, уже повзрослев, чувствовала в людях притворство, даже если это было лишь тенью настоящего ощущения, даже когда мне мерещилась неискренность окружающих и я отмахивалась от неё, упрекая себя в мнительности и безумии, но на самом деле я угадывала и знала каждый оттенок чужой игры, потому что сама играла изо всех сил, сколько помнила себя. И я презирала себя и других за это лицемерие, не могла его вынести, не могла простить, но и не в силах была остановиться. Из-за страха быть уничтоженной, затоптанной другими, кто был сильнее меня, я, наверное, однажды безмолвно решила: «Я буду вести себя так, чтобы никогда не вызвать раздражения, чтобы ни у кого не было повода ополчиться на меня». Возможно, это всё началось постепенно, с незначительных событий, с первых ссор с мамой и угроз бабушки. Они обе не хотели довольствоваться моим простым кивком головы или кратким ответом: все мои реакции должны были быть развёрнутыми, эмоционально чёткими и убедительными – не было места для интерпретации и домысла. Мама безоговорочно ждала от меня одобрения, весёлости, поддержки – этому же она учила меня по отношению к другим людям, сама оставаясь закрытой, нелюдимой и холодной. Я словно замещала её, выступая посредником между ней и миром вокруг.


Ещё мне вспомнилось, как особой радостью всегда были совместные покупки одежды, если у нас появлялось немного свободных денег. Каждый раз после вместе с радостью я ощущала странную благодарность и одновременно чувство вины, словно я не заслужила красивых обновок, словно теперь точно была обязана стать хорошей девочкой; как будто кратковременная благодать оказывалась ловушкой, в которую я наивно попадала, принимая мамины дары. Я становилась наигранно весёлой и заискивала, с тайной надеждой оправдать чужое великодушие. Я даже ощущала себя воришкой, который обманом, украдкой вырвал, выпросил для себя что-то незаслуженное. Никогда моя радость не была полной и безраздельной, я должна была знать, помнить и чтить своего щедрого благодетеля, – я должна была помнить добро, но не получать его безвозмездно, как полагается ребёнку. Иногда мне даже казалось, что таким образом покупались мои расположение и прощение, что это была своеобразная плата за причинённые мне обиды. Память сберегла последовательность событий моих детства и отрочества как череду унижений и вещественных, материальных вознаграждений за них, и я уже не могла разобраться в том, что творилось: была ли мамина чрезмерная, тираническая требовательность результатом её вложений в меня, или причиной, побуждавшей заглаживать вину за такое поведение.



Как рано я научилась играть на публику, так же рано мама стала упрекать меня в жеманстве. Это было болезненным и необъяснимым для меня противоречием. И я только сильнее нервничала и переживала, почему же всё никак не могла вызвать мамино одобрение, чтобы бы я ни делала. Какая страшная, жестокая несправедливость таилась в маминых словах, когда она подлавливала меня, замечая малейшие неестественные проявления. Это была ловушка, попадая в которую, я ещё большее испытывала отвращение ко всему внешнему. Я всегда стеснялась, страшилась взрослых людей, потому как знала, что они оценивали меня, а мама особенно пристально следила за моим поведением, когда мы оказывались не одни, и это бесконечное напоминание о том, что я не могла и не должна провалиться, опозорить её, доводило меня до полного отчаянья. Мой голос менялся, когда я заговаривала с посторонними, менялись интонации, движения делались более манерными, и я ускоряла шаг, опережая маму, когда на улице мы видели знакомых, идущих навстречу. Мама сразу замечала перемену и как-то ехидно и укоряюще говорила: «Опять бежишь, увидев кого-то! Воображаешь?!» Я сразу же резко замедляла ход, точно что-то с силой дёргало меня назад, и сердце начинало бешено колотиться, потому что я не знала, как быть дальше, – мне хотелось исчезнуть, скрыться, – я металась между двух огней. Меня постоянно учили и наставляли, как следовало вести себя: нельзя было бесцельно смотреть по сторонам – люди подумали бы, что я смотрю на них; нельзя было разговаривать громко – это непременно помешало бы другим; высказывать недовольство непозволительно – это могло кого-то обидеть; было невежливо равнодушно проходить мимо, если внезапно прохожий хотел обратиться ко мне; высказывать бездумно свои мысли неуважительно, так как они могли бы оскорбить тех, кто думал иначе, – на каждый случай жизни существовало правило. А однажды я нашла в шкафу книгу по этикету и начала с усердием изучать её, репетируя ритуалы трапез, слова приветствия старших, даже походку, подобающую приличной девочке, и вежливые манеры при посещении общественных мест. С маминой и бабушкиной помощью я завела внутреннего стража, который следил за каждым моим действием и одёргивал в нужный момент.



Среди своих старых вещей, дневников, альбомов для рисования я нашла поздравительные открытки, которые мама дарила мне на протяжении многих лет, – они были бережно собраны в одной картонной папке для бумаг. Я разложила их по годам и стала просматривать. Все открытки, как одна, содержали похожие пустые и холодные, официальные слова о том, какой хорошей девочкой я должна была стать: «Будь умницей, послушной и прилежной, трудолюбивой, хорошо учись, читай больше интересных книг, всегда помогай нам, радуй нас, люби маму и бабушку так же крепко, как они тебя любят!» На мой очередной день рождения мама написала своим аккуратным и красивым почерком: «Дорогая и любимая, наша Верочка! Вот и исполнилось тебе 16 лет – замечательный возраст надежд и счастья. Перед тобой – вся жизнь. Старайся жить так, чтобы людям вокруг тебя было хорошо, тогда и ты будешь счастлива. Здоровья тебе, успехов во всём и исполнения твоих заветных желаний. Мама и Бабушка. 12 октября 2001 г.» Среди одинаковых пожеланий счастья, успехов, трудолюбия и здоровья, которые я получала в открытках три раза в год (на новый год, восьмое марта и день рождения), эти новые мамины слова как-то особенно задели меня, – ни тронули, ни обрадовали, а разбередили нечто забытое, точно важное осознание, и призывно замаячил внутри яркий красный огонёк. «Старайся жить так, чтобы людям вокруг тебя было хорошо, тогда и ты будешь счастлива», – перечитала я середину поздравления. Возможно, кому-то это напутствие показалось бы прекрасным, глубоким, даже философским, но я лишь с горечью усмехнулась. Скрытый, тайный, понятный только мне, смысл этих слов больно жалил меня притаившимися в каждой букве лицемерием и жестокостью. Я увидела в этих словах призыв к самоотречению: принося себя в жертву маме и бабушке, я должна была чувствовать счастье в своём смирении, несмотря на все страдания и боль, которые они мне причиняли. В том, что прежде я бы стала думать и заботиться о благе остальных, и лишь потом о себе, был бы для меня залог счастья. Но моя собственная жизнь, все мои воспоминания кричали, что это обман, гнусный, эгоистичный, наполненный материнским себялюбием, в котором моё умение пожертвовать собой обещало бы моей маме, что она никогда больше не останется одна. Прогнав от себя всех, кто был когда-то рядом, она надеялась, что я бескорыстно отдам ей свою жизнь и стану её вечным спутником.



Отчаянье охватило меня: где же во всём этом была я настоящая?! Неужели всё, что осталось теперь, – это безликие, пустые карточки, лживые слова, портреты девочки, которой никогда не было, – вымышленного героя, придуманного для всеобщего удовольствия? С ожесточением я стала снова пересматривать фотографии, надеясь найти хоть одну, где я могла бы встретить саму себя… От страха и отчаянья, что таких снимков просто не существовало, не осталось, слёзы покатились по моим щекам не останавливаясь, и я неловко размазывала их тыльной стороной руки, моргала, чтобы согнать с глаз мутную пелену, за которой ничего не разбирала. Я застыла над вещами, которые когда-то были моими, не зная уже, что чувствовала. На меня навалилась невыносимая тяжесть и всё тело ослабло.


Читать продолжение главы

Tags: взросление, дети, детство, история маленького человека, мир ребёнка, моя книга, общество, поиск себя, родители, самопознание, семья, страхи, трудное детство, человек, чувства
Subscribe

  • Завершение

    Глава тридцать третья Завершение Моё прошлое страшным призраком преследовало меня, не давая опомниться, сдавливая, стискивая, наполняя всю меня…

  • Письмо дяде Юре

    Глава тридцать вторая Письмо дяде Юре Уезжая из старой квартиры, я оставила на столе письмо дяде Юре. Я хотела проститься с ним: «Юра,…

  • Фотоальбом (продолжение главы)

    Продолжение главы (читать начало главы) Не знаю, как долго я была в оцепенении, сколько прошло времени… Отложив всё в сторону, глядя…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic
  • 4 comments